Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 37



Ядовитые стихи Гавличека, полные ненависти к австро-венгерской монархии, к Габсбургам, к католической церкви, литература, напечатанная лишь после интерполяции в парламенте (однако все же при монархии было возможно печатать то, что подрывало самые ее устои, а в СССР, в так называемой социалистической, самой «демократической» стране, нельзя было опубликовать ни одной строчки, критикующей не строй, а лишь политику ее правителей) – вот что любил на память декламировать мой отец, что давал мне читать.

Романтизмом я был пропитан насквозь. Этому содействовали и классики, в том числе и немецкие издания Гете, Шиллера, Гейне, Лессинга, а также и Шекспира, которые принадлежали маме. Мой отец посещал какой-то патриотический клуб. У него, чуть ли не рядом с его австрийским официальным мундиром почтового ведомства, висел в шкафу длинный сюртук со шнурами вместо пуговиц – старое чешское патриотическое одеяние.

Переход от чешского национализма к еврейскому свершился во мне с необычной легкостью. Разве евреи – а я ведь был не только чехом, но и евреем – не были национальностью, еще более угнетаемой, гонимой и беззащитной, чем чехи? Ведь были чехи-антисемиты, но не было евреев-античехов! Но, конечно, кроме подобных, чересчур отвлеченных, идущих от разума, соображений, действовали на меня другие факторы, эмоционального порядка.

Прежде всего, романтизм подкреплялся всей той атмосферой национальной освободительной борьбы, которая охватила Европу в начальной стадии наступления империализма на рубеже XIX–XX веков. В англо-бурскую войну симпатии чехов были, естественно, всецело на стороне буров, и мы, мальчишки, в своих играх нещадно били «англичан» и страдали от каждого газетного известия о поражении буров. В русско-японской войне, понятно, по давнишней славянофильской традиции, симпатии чехов были на стороне русских, каждое поражение которых переживалось больно, как собственное. То, что буры сами станут жесточайшими угнетателями африканцев, не приходило никому в голову. И то, что удары японцев объективно ударяли по русскому самодержавию, не доходило, конечно, до нашего сознания.

Но было и другое. Была волна дикого, звериного антисемитизма, прокатившаяся, начиная с 1894 года, по всей Европе. Сначала во Франции, в этой образцово просвещенной стране, в стране «свободы, равенства и братства», разыгралась «дрейфусиада». Офицер генерального штаба еврей Дрейфус был ложно обвинен в государственной измене. Знаменитого Золя, выступившего с открытым письмом «Я обвиняю» к президенту республики в защиту невиновного, суд осудил, и он вынужден был бежать в Англию. И лишь в 1906 году Дрейфус был полностью реабилитирован.

В самой Чехии в 1899–1900 годах разразилась «гильзнериада». Еврея-бедняка Гильзнера ложно обвинили в убийстве христианского мальчика, причем, якобы, для получения крови в мацу. Против этого антисемитского процесса, затеянного австрийской реакционной юстицией, поднялся протест всей передовой чешской интеллигенции с Масариком во главе. А в 1913 году, в России, такое же клеветническое обвинение в ритуальном убийстве создало «дело Бейлиса» – судебный процесс, организованный царским правительством, сопровождавшийся погромами, против которого выступили Горький, Короленко и другие.

Хотя в чешском народе никогда не бытовал антисемитизм, в то время вспышка его стихийно поднялась. Это проявилось не только в погромах еврейских лавок и магазинов, в Праге и в ряде других городов, – дело рук люмпенов, подонков большого города, – под покровительством полиции – но и в антисемитских надписях на заборах, проявилось в поведении учеников в школах, оскорблениях, наносимых на улице людям семитской наружности. В связи с этой вспышкой антисемитизма, отец любил цитировать слова поэта Яна Коллара: «Тот, кто в оковы сажает рабов – сам раб» – изречение, несправедливо жестоко сказавшееся на судьбе в сущности доброжелательного чешского народа, и висящее угрозой над израильтянами, не желающими понять, что единственная их надежда – в братании с арабами.



Мой отец ратовал за идею «Чешскому ребенку место в чешской школе». Этот лозунг он распространял и на детей евреев, горячо спорил с родственниками матери, в особенности с дядей Лангером, виноторговцем, лавочка которого пострадала во время погрома. Помню, однажды я присутствовал при таком споре, и со свойственной мне неуместностью совать свой большой нос повсюду, вмешался в разговор взрослых, встал на сторону дяди. «А я думаю, что еврейскому ребенку место в еврейской школе, а не в чешской или немецкой», заявил я с апломбом, так, как мне подсказывала моя логика, не принимая во внимание, что никаких еврейских школ в Чехии не существовало вовсе.

Это было мое первое «политическое» выступление и начало все более усиливавшегося расхождения с отцом, начало моего еврейско-националистического увлечения. Да, я, лет пятнадцати, знающий в объеме средней школы всю алгебру и геометрию, начавший изучать высшую математику по французскому учебнику Серрс, решавший конкурсные задачи из приложений для средней школы «Журнала чешских математиков и физиков» и регулярно получавший призы, опять-таки математические книги, я, влюбленный, в Густль Ренгер, – стал безудержно увлекаться всем еврейским.

Моему еврейскому увлечению значительно содействовала дружба с двоюродным братом Йиржиком. Он был на два года моложе меня, но наша дружба была самой крепкой, как равного с равным. С ним вместе мы посещали сиротский приют, он, как и я, очень любил бабушку, вместе с ним мы играли. Он обладал буйной фантазией и влечением к мистике, выдумывал самые причудливые сказки, истории, похождения с привидениями. С ним вместе мы перед девочками «колдовали», то есть проделывали всякие фокусы, которым мы научились из разных брошюрок, гадали, составляли гороскопы, отгадывали мысли и т. д. В то время мы зачитывались всяким вздором о белой и черной магии, но также о гипнотизме и самовнушении.

Одно время мы пробовали поставить опыты по телепатии. В большом саду сиротского приюта на расстоянии каких-нибудь пятидесяти метров мы с Йиржиком садились спиной друг к другу, к садовым столикам, предварительно условившись, что один станет писать простые знаки: либо цифры от 0 до 9, либо простейшие геометрические фигуры, вроде креста, квадрата, треугольника, круга, либо цвета цветными карандашами, либо даже какую-нибудь букву, и что он, после каждой отдельной записи, подаст знак ударом карандаша о столик. А другой должен отгадать, записывая в том же порядке знаки. Эксперименты вначале удавались довольно плохо, но чем чаще мы стали ими заниматься, тем становились точнее, причем безразлично, кто из нас обоих отгадывал. Они кончались всякий раз сильным утомлением, и даже головной болью отгадывающего. Устраивались они нами без свидетелей, в полной послеобеденной тишине этого тенистого сада. Йиржик объяснял их, конечно, магической силой мысли. Для меня же они оставались – и остаются до сих пор – необъясненными. Во всяком случае, я как-то не так давно публично выступил против тех, кто заушательски хотел запретить опыты по телепатии, по обнаружению возможного, пока неизвестного излучения, вызываемого, быть может, биотоками мозга, излучения, которое, без всякой мистики, вполне материалистически, могло бы передавать мысли на расстояние. Единственным веским доводом против возможности существования человеческого мозга, обладающего столь сильной способностью передавать, получать и преобразовывать подобное излучение (если оно вообще существует), мне кажется, вытекает из теории Дарвина: люди, обладающие подобным свойством, были бы несравненно лучше, чем прочие, приспособлены к жизни, а поэтому, с течением времени, это свойство должно бы перестать быть редчайшим – но этого ведь нет в действительности.

Вскоре после моей упомянутой сцены с отцом, мы с Йиржиком стали изучать древнееврейский язык – иврит. У Йиржика в этом отношении были большие преимущества, так как он уже знал кое-что из уроков религии, умел хорошо читать и знал много слов, но читал он с ашкеназским произношением, на котором происходили религиозные службы в Чехии и во всей восточной, средней и западной Европе. Мы сели за учебники и продвигались быстро вперед. Учились мы по учебнику для студентов теологического католического факультета университета, с сефардийским, «академическим», очень благозвучным произношением, теперь официально принятым в Израиле. Оно нам очень нравилось, так же как и большая стройность грамматики этого древнего языка. Манила и таинственность – мы станем меж собой разговаривать, а понимать нас никто не сможет. А я просто считал своим долгом знать язык своего наиугнетеннейшего народа.