Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 15



– Можно и в Киев.

Зайцев с хрустом вставил лист в свой «Ремингтон», одним пальцем принялся бить по клавишам. Лязгая, прыгали литеры. Послание киевским товарищам, видно, было коротким. Зайцев покрутил рычаг, выдернул лист и изобразил под ним петлистую подпись.

– Завтра с карточками только разберись, и пусть билеты тебе выпишут. Чистка эта у нас…

Зайцев перемахнул страницу в настольном календаре.

– Вот. В одиннадцать. Значит, прямо часов в восемь утра все оформи, и вперед.

– А?..

– А я вместо тебя на чистку эту приду. Меня пусть чистят, если неймется. Биография моя самая пролетарская. Снять нечего, кроме штанов.

Серафимов открыл рот, но, прежде чем из него вырвалось «спасибо», Зайцев поморщился.

– Спасибо девочки за цветы говорят.

И Серафимов осекся.

– Я вместо тебя с ними с удовольствием посижу. Ногам отдых дам. Все, теперь спать!

2

Зайцева слегка удивило, что из морга притащили сюда металлические столы на колесиках. Булькающая разноголосица отскакивала от крашеных стен с портретами вождей, от высоких потолков. Зайцев понял, что это и есть та самая чистка. Комиссия сидела за столом. Зайцев видел товарищей из других бригад. Обращала на себя внимание туша Коптельцева. Он поискал глазами своих. Увидел Самойлова, и Мартынова, и старого Крачкина, и даже вожатого ищейки – вот только не мог вспомнить его фамилию. И Серафимова. «А ты что не уехал?» – спросил. Ни Самойлов, ни Мартынов, ни Серафимов не удивлялись ни металлическим столам, ни дикой, невыносимой лампе, которая била с потолка ярким светом прямо в глаза. Крачкин, тот вообще никогда ничему не удивлялся. Зайцев вдруг скинул пиджак. Спустил подтяжки. И с ужасом понял, что стремительно раздевается. С чудовищной, непостижимой быстротой и легкостью. Вот уже упали на пол сатиновые трусы. Он вышел из них, стряхнул с ноги. И проснулся.

В комнате стоял зябкий утренний полумрак. «Вот черт, всего час-другой сумел поспать», – прикинул Зайцев. Обидно. И вдруг увидел: на потолке огромная легкая паутина отливала металлическим блеском. А потом тихо начала опускаться. И Зайцев понял, что она не легкая, липкая, а режущая, тугая, еще прежде, чем она коснулась его.

И уже проснулся окончательно, с гулко бухающим сердцем и перемятой подушкой в руках.

В окно низко било солнце. Очевидно, это оно изображало лампу в его сновидении. Светом наливалась и белизна потолка с лепниной: в гипсовые ямки забилась пыль, эти вечные тени придавали остаткам былой роскоши еще большую выразительность. Другой роскоши в комнате у Зайцева не было.

Зайцев протянул руку, взял с табуретки примятую коробку, вынул папиросу, постучал о коробку, продул, сунул в рот. Тут же вынул. Вспомнил, что вчера бросил. Летом всегда так легко вставать. Зайцев откинул простыню.

Орали воробьи. Летнее ленинградское утро уже завело свою машину. И грохотало по улицам, дудя разными голосами. Будильник своими черными пальчиками-стрелками показывал перевернутую ижицу. Из коридора говорило радио.

Зайцев выдвинул ящик комода. Оделся. Мимоходом пихнул початую коробку с папиросами под комод: выбросить жалко, а так с глаз долой. Выдвинул другой ящик. Паша щепетильно сложила сдачу ровной металлической пирамидкой поверх неистраченных карточек. В коричневых бумажных кульках ее вчерашние покупки. Зайцев зашуршал, проверяя: чай, кофе, сахар. В сероватой полотняной салфетке черный кирпичик хлеба.

Для всей их огромной коммуналки, для всей парадной, для всего двора и второго, связанного с ним аркой двора-колодца, да для всего дома, в котором, если верить россказням, до революции жила его хозяйка, знаменитая романсовая певица Вяльцева, а теперь – простой трудовой народ, для всего дома она была, конечно, тетей Пашей. В крайнем случае Пашкой. Немолодая огромная бабища, с огромной бляхой на фартуке, Паша по утрам летом и осенью махала колючей метлой, а зимой и весной скребла двор лопатой и посыпала песком. В свободное от государственной службы время Паша строчила на машинке, ритмично нажимая на квадратную чугунную педаль с надписью «Зингер» своими колодами-ногами.



А еще вот вела Зайцеву его тощее холостяцкое хозяйство.

Времени даже на этот скудный быт у следователя ленинградского угрозыска все равно не было. Зайцев отдавал Паше деньги и карточки, она складывала покупки в ящик комода. В другом ящике помещалась вся зайцевская летняя одежда. В третьем, нижнем – вся зимняя. Ключ от комнаты он Паше выдал для удобства. Красть у Зайцева было нечего, кроме чугунной гири в одном углу да вытертого кресла в другом. Из кресла лез жесткий конский волос. В их доме люди жили маленькие и бедненькие. Но даже их гиря и кресло вряд ли могли искусить.

Зайцева это полностью устраивало.

На кухне с десятью плитками и десятью разномастными столами Зайцев сварил себе кофе. Крупно отрезал хлеб, посыпал сахаром.

– Что, товарищ Зайцев, жену себе не завел еще? Всухомятку все питаешься, – соседка Катька стукнула на плиту сковороду и бросила кусок масла. Поверх бигуди у нее была шифоновая косынка. Ходить «неприбранной» Катька при соседях не любила: она была дамой интеллигентной, трудилась бухгалтером на фабрике имени Крупской.

– Доброе утро, Катерина Егоровна.

На масле зашипели яйца. Их ждали в комнате Катькин муж и дочка-студентка. Дочка собиралась далеко уйти от корней и стать совсем аристократкой – зубным техником.

– И чего девочкам надо? Жених вон не кривой, не кособокий, с жилплощадью, с окладом, карточка офицерская, поди.

– Хорошего дня, Катерина Егоровна.

Это был обычный утренний ритуал, в котором каждый придерживался однажды выбранной роли. Катька свою играла бескорыстно, у дочки-студентки уже был жених.

Глядя на Катьку, Зайцев недоумевал особенно: как это люди находят себе супругов? Разглядеть в эдакой, например, туше свою единственную. А ведь выбрал ее муж эту свою Катерину Егоровну. Уму непостижимо, размышлял он, жуя хлеб. Решают. Записываются. Тащат в комнату примусы, матрасы, потом детские кроватки и корытца. Вьют гнездо. Эта сторона обычной человеческой жизни казалась Зайцеву невообразимой. И эти все ритуалы. Походы на танцы. А потом непременный мужской пиджак поверх девичьих плеч, с бесконечной невской набережной в качестве декорации. Стишки еще, цветочки… Зайцев поморщился. Стряхнул крошки и залпом опрокинул оставшийся кофе.

– Что, товарищ Зайцев, чай остыл? – тут же осведомился сосед Палыч, входя в кухню. – А я вот давеча взял. Трава травой. Посмотрел – а там такое намешано. Чаю процентов двадцать.

Палыч говорил «прОцентов». Собеседники ему и не требовались. Иногда казалось, что домочадцы нарочно выставляют его на кухню, уши он им прожужжал.

– Репейник чистый, а не чай.

– Я пью кофе, – ответил Зайцев.

В том мире, где Фаина Баранова была убита – убита спокойно, ненужно и изуверски, – невозможны были букетики и танцы. Просто не было свободной комнаты в мозгу, чтобы об этом думать.

Странное дело Фаины Барановой заняло Зайцева целиком.

В коридоре уже начали роиться соседи, в ванную стояла очередь с полотенцами и мылом в руках. Зайцев захлопнул дверь и выскочил на набережную Мойки. Паша уже причесала здесь своей жесткой метлой: на земле видны были кругообразные полосы. Газон перед домом давно уже никто не сажал.

Заметив на Исаакиевской площади поворачивающий трамвай, Зайцев припустил, на ходу запрыгнул и повис на подножке. Трамвай понес его сквозь красивейший город, в котором люди жили по большей части некрасивой, неопрятной, бедной жизнью. Собачились на коммунальных кухнях, в пару, вони и бардаке отдыхали от нудной изматывающей работы, часами стояли в очередях за гадкой едой, которую называли «продуктами питания», мучительно копили то на пару туфель, то на бостоновый костюм, подписывались на государственные займы из своих тощих зарплат, пучили глаза на бесконечных партсобраниях. Утро все же было удивительно к лицу Ленинграду. Сверкало на шпилях и в окнах.