Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 14

И в высшей степени показательно, что именно к этому «диагнозу» присоединились многие из тех, кто, будучи посланы с политическими заданиями за границу, решили не возвращаться в СССР. Так, один из руководящих деятелей ОГПУ-НКВД Александр Орлов (урожденный Лейба Фельдбин), ставший в 1938 году «невозвращенцем», рассказывал позднее, что начиная с 1934 года «старые большевики» – притом, как он отметил, «подавляющее большинство» из их среды – приходили к убеждению: «Сталин изменил делу революции. С горечью следили эти люди за торжествующей реакцией, уничтожавшей одно завоевание революции за другим… Они втайне надеялись, что сталинскую реакцию смоет новая революционная волна… они помалкивали об этом. Но… молчание рассматривалось как признак протеста».

Все высказанное отнюдь не было оригинальной личной «версией» Орлова. Так, еще один «невозвращенец», сотрудник НКВД Игнатий Рейсс (Натан Порецкий) писал 17 июля 1937 года, что СССР является «жертвой открытой контрреволюции», и тот, кто «теперь еще молчит, становится… предателем рабочего класса и социализма… А дело именно в том, чтобы „начать все сначала“; в том, чтобы спасти социализм. Борьба началась…» (в сентябре 1937 года Рейсс был разыскан в Швейцарии группой под руководством специально присланного из Москвы виднейшего деятеля НКВД Шпигельгласа и убит).

То же самое согласно утверждали и другие тогдашние «невозвращенцы»: Вальтер Кривицкий (Самуил Гинзбург), по словам которого в СССР осуществляют «ликвидацию революционного интернационализма, большевизма, учения Ленина и всего дела Октябрьской революции», Александр Бармин (Графф), объявивший, что в СССР произошел «контрреволюционный переворот», и «Каины рабочего класса… уничтожают дело революции», и т. д. (в некоторых из процитированных высказываний «контрреволюционный» поворот целиком приписан личному своеволию Сталина, но, как уже не раз говорилось, это заведомо примитивное объяснение; Троцкий и Федотов справедливо видели в совершавшейся метаморфозе воплощение объективной исторической закономерности послереволюционной эпохи, а не индивидуальный произвол).

В самом СССР противники «контрреволюции» редко решались говорить нечто подобное (разве только в кругу ближайших единомышленников), но несдержанные на язык это все же делали. Так, кадровый сотрудник НКВД, а затем заключенный ГУЛАГа, Лев Разгон (впоследствии – автор нашумевших мемуаров) уже в наше время обнаружил в собственном следственном «деле» следующую агентурную информацию о своих речах 1930-х годов: «Говоря о картине „Петр I“ и других, Разгон заявляет: „Если дела так дальше пойдут, то скоро мы услышим „Боже, царя храни““…»

Восстановление дореволюционных «реалий» особенно бросалось в глаза и едва ли не более всего раздражало революционных деятелей. Когда в середине 1930-х годов стали неожиданно возвращаться из ссылки «разоблаченные» в 1929–1930 годах как «монархисты» и «шовинисты» видные историки, сам этот факт, без сомнения, крайне возмущал тех деятелей, которые всего несколько лет назад так или иначе способствовали тотальной расправе над русской историографией.

Поистине «замечательно», что даже и в наши дни находятся авторы, негодующие по поводу «реабилитации» историков во второй половине 1930-х годов. Так, нынешний поклонник Троцкого В. З. Роговин гневно писал в 1994 году, что «коренной идеологический сдвиг» (это его – верное – определение) 1930-х годов «выдвинул на первый план историков „старой школы“… В 1939 году был избран академиком Ю. В. Готье, чьи дневники периода гражданской войны дышат неистовой ненавистью к большевизму и зоологическим антисемитизмом (об „антисемитизме“ 1920–1930-х годов еще будет речь. – В.К.). Тогда же Высшей партийной школой был переиздан курс лекций по русской истории академика Платонова, не скрывавшего своих монархических убеждений и за шесть лет до того умершего в ссылке».

Помимо принадлежащих Троцкому и Федотову истолкований тех коренных сдвигов, которые привели в конечном счете к 1937 году, стоит процитировать еще одно своеобразное сочинение, написанное тогда же, в 1936 году, незаурядным историком Российской революции Б. И. Николаевским (1887–1966). За свою долгую жизнь он успел побывать и большевиком, и меньшевиком, руководил историко-революционным архивом в Москве, затем эмигрировал и занялся упорным и квалифицированным «расследованием» происходившего в ХХ веке в России. В конце 1936 – начале 1937 года он опубликовал в Париже под видом «письма» некоего «старого большевика» опыт объяснения состоявшегося в августе 1936 года судебного процесса над бывшими верховными революционными вождями Зиновьевым и Каменевым. Широко распространено мнение, что «письмо» это было-де попросту изложением мыслей Бухарина, который, находясь в феврале – апреле 1936 года по заданию ЦК ВКП(б) в Париже, подолгу беседовал с Николаевским. Но последний не раз опровергал эту версию, хотя и признавал, что «использовал некоторые рассказы Бухарина». Достаточно сказать, что одновременно с Бухариным Николаевского посещал тогда видный большевик А. Я. Аросев; были у составителя «письма», несомненно, и другие «источники».





Как определил впоследствии сам Б. И. Николаевский, в сочиненном им «письме» представлены «общие настроения, присущие „старым большевикам“, на которых надвигалась новая эпоха, где они погибли…» Мы, эти большевики, говорится в «письме», видели, что с начала 1935 года «реформы следовали одна за другой, и все они били в одну точку: замирение с беспартийной интеллигенцией, расширение базы власти путем привлечения к активному участию в советской общественной жизни всех тех, кто на практике, своей работой в той или иной области положительного советского строительства показал свои таланты» и т. д. Между тем «мы („старые большевики“. – В.К.) являемся все нежелательным элементом в современных условиях… заступиться за нас никто не заступится. Зато на советского обывателя сыплются всевозможные льготы и послабления».

Утверждение о «нежелательности» этих самых большевиков имеет в «письме» двойственный характер: с одной стороны, признается определенная обоснованность этого «приговора», с другой же – вроде бы он вынесен (и несправедливо) лично Сталиным, по мнению которого неприемлемы «самые основы психологии старых большевиков. Выросшие в условиях революционной борьбы, мы все воспитали в себе психологию оппозиционеров… мы все – не строители, а критики, разрушители. В прошлом это было хорошо, теперь, когда мы должны заниматься положительным строительством, это безнадежно плохо. С таким человеческим материалом… ничего прочного построить нельзя, а нам теперь особенно важно думать о прочности постройки советского общества, так как мы идем навстречу большим потрясениям, связанным с неминуемо нам предстоящей войной».

Здесь ясно проступает отмеченная «двойственность»: то ли эта характеристика «старых большевиков» объективна, то ли на них возведена напраслина. Таковы, очевидно, и были «общие настроения» тех, кто подвергся репрессиям (эта двойственность как бы объясняет слабое сопротивление «старых большевиков» своей участи). А дальше в «письме» идет речь о «выводе» Сталина: «…если старые большевики, та группа, которая сегодня является правящим слоем в стране, не пригодны для выполнения этой функции в новых условиях, то надо как можно скорее снять их с постов, создать новый правящий слой… С новой психологией, устремленной на положительное строительство».

Итак, выше были рассмотрены в основном сочинения трех весьма различных наблюдателей и толкователей того исторического сдвига, который породил феномен 1937 года, – Троцкого, Федотова и Николаевского. Все трое высказались «свободно», ибо находились вне СССР, и все три сочинения относятся к 1936 году. Вполне вероятен вопрос: почему я основываюсь на суждениях, высказанных еще до наступления самого 1937 года, до обрушившегося на большинство «правящего слоя» беспощадного террора?

Можно бы доказать на множестве исторических примеров, что в периоды крайне драматических, катастрофических событий ослабляется или даже вообще утрачивается объективность восприятия и осмысления. И нетрудно убедиться, что в написанных позднее сочинениях тех же Федотова и Троцкого нет столь ясного видения происходящего, господствуют эмоционально-экспрессивные утверждения и оценки.