Страница 21 из 72
Несколько минут я был в совершенном замешательстве, я ничего не соображал. Словно сквозь густой туман, увидел я, как дверь лачуги тихо приотворилась и двое мужчин, выйдя оттуда, пошли по берегу. Я стал опасаться, как бы не встретить еще кого-нибудь, и быстрыми шагами направился к морю; я подоспел как раз вовремя: одна из шлюпок только что отчалила — она везла на «Далилу» старшего помощника капитана. Я крикнул, и шлюпка вернулась за мной.
Возвратившись на парусник, я затворился у себя в каюте и, так как чувствовал себя очень усталым, улегся спать. Но едва только я потушил свет, как не уснувшие еще змии желания, которые я целый день носил в своем сердце, начали терзать меня. В ту же минуту я ощутил прилив смутной тоски, таинственной, безысходной. Это была тоска по женщине, пробуждающая в человеке великую грусть, Воспоминание о Нинье Чоле преследовало меня, как легкое и вместе с тем назойливое трепетание ночной бабочки. Ее восточная красота и облик богини, ее змеиная гибкость и взгляд сивиллы, ее волнистые бедра, ее искушающая улыбка, тонкие, как у девочки, ноги, ее голые плечи — все, что я видел и что только мог угадать, — все было раскаленным горнилом и жгло мою плоть. Я представил себе, как восхитительные формы этой бронзовой Венеры расцветают, овеянные зефирами, и как, сначала смутные, они потом обнажаются, упругие, свежие, пышные, пахучие, словно александрийские розы в садах Жаркой полосы. И власть этого воспоминания была так велика, что по временам мне казалось, будто я вдыхаю сладостный аромат духов, которые, когда она проходила, распространяли ее нежно шуршавшие одежды.
Понемногу усталость сомкнула мне веки, и мерное покачивание волн повергло меня в сон любви, лихорадочный и тревожный, в котором, как в капле воды, отразилась вся моя жизнь.
Проснулся я на рассвете. Я весь горел, словно после ночи, проведенной в теплице среди экзотических растений с необычайным, возбуждающим, пряным запахом. Наверху слышен был гул голосов и топот босых ног, к которым присоединилось хлюпанье воды. Начиналось мытье палубы. Я оделся и вышел наверх. Воздух в эти утренние часы упоителен. Он колышется от теплого ветерка. Горизонт улыбается восходящему солнцу.
Окутанная розоватою дымкой, которую заря набросала на морскую лазурь, к нам приближалась маленькая лодочка, такая стройная, такая легкая, такая белая, что классическое сравнение с чайкой и лебедем как нельзя более к ней подходило. На веслах было шестеро гребцов. На корме, под голубым тентом, укрывалась от солнца одетая в белое фигура. Едва только лодка подошла и спустили трап, как я уже был там, весь охваченный смутным ожиданием. За рулем сидит женщина. Из-под навеса мне виден только край ее юбки и царственные ножки в белых атласных туфельках.
Но я уже угадал, кто эта женщина. Это она, моя Саламбо текильских дворцов!..
Да, это была она; она казалась еще очаровательнее, чем накануне, в своем полупрозрачном шелковом покрывале. Она стояла на скамейке, упершись обеими руками в геркулесовы плечи негра-матроса. Ее пухлые алые губы креолки улыбались обольстительною улыбкою египтянки или персиянки. В глазах ее, укрытых тенью ресниц, было что-то таинственное, призрачное, далекое, что-то напоминавшее древние и благородные народы, которые в далекие времена основали великие империи в странах солнца…
Подойдя к нашему паруснику, шлюпка кренится. Креолка, то ли испугавшись, то ли забавы ради, вцепляется в курчавые волосы гиганта, который, не задумываясь, ее подхватывает и кидается к трапу. Их обдает волною — оба смеются. Поднявшись на палубу, огромный негр оставляет ее одну и уходит, о чем-то тихо переговариваясь с боцманом.
Я иду в кают-компанию, через которую они непременно должны будут пройти. Никогда у меня так не билось сердце. Отлично помню, что кают-компания была пуста и в ней было не очень светло. Стекла полыхали отблесками зари. Проходит несколько мгновений. Слышу громкие голоса. Луч солнца, веселый, яркий, живой, врывается внутрь; я вижу отраженную в зеркале Нинью Чоле.
Это был один из тех долгих дней, какие бывают, когда плывешь на парусном судне, душных и тихих; кажется, что такому дню никогда не будет конца. Только время от времени порыв горячего ветра вдруг раздувал паруса. Настороженный, бродил я по палубе: я надеялся, что Нинья Чоле вот-вот там появится. Напрасно. Нинья Чоле не выходила из своей каюты; может быть, именно оттого часы тянулись для меня необычайно тягостно, необычайно томительно. Обманутый улыбкой, которую я видел и любил на других губах, я уселся один на корме.
На изумрудной сонной воде парусник оставлял позади себя бурлящую струю. Не знаю почему, мне вспомнилась американская песенка, которой Ньевес Агар, любимая подруга моей матери, учила меня много лет назад, еще в те времена, когда я был ребенком и привык засыпать на коленях у женщин, собиравшихся на тертулии во дворце Брадоминов. Привычку эту я сохранил на всю жизнь. Бедная Ньевес Агар! Сколько раз ты укачивала меня на коленях в такт романсу, который рассказывает историю креолки, девушки красивее, чем Атала,{28} уснувшей в шелковом гамаке под тенью кокосовых пальм. Может быть, историю другой Ниньи Чоле!
Задумчивый и грустный, оставался я целый день под тенью кливера, нависшего над головой. Только на закате подул ветер, и фрегат, распустив все паруса, мог обогнуть остров Сакрифисиос и стать на якорь в водах Веракруса. Охваченный благоговейным волнением, взирал я на выжженный солнцем берег, где, опередив все остальные народы старой Европы, первыми высадились испанские завоеватели, потомки варвара Алариха{29} и мавра Тарика.{30} Я видел, как основанный ими город, в котором жива еще была их доблесть, гляделся в свинцовое зеркало моря, словно восхищаясь стезею, проложенной белыми. На пустынном гранитном острове — замок Улуа, романтическая тень, воскрешающая в памяти феодальное прошлое, которого совсем не знал этот край, а вдали — фантастические, смутные очертания горной цепи Орисабы, белой, как старческие седины, на фоне прозрачной глубины классического синего неба.
Мне вспоминались полузабытые книги, читая которые я еще в детстве мечтал об этой рожденной солнцем стране, книги, где история смешивалась с фантастикой, где неизменно изображались люди медного цвета кожи, мрачные и молчаливые, как и полагалось быть побежденным героям, и девственные леса, где щебечут разноцветные птицы, и женщины, такие как Нинья Чоле, темноволосые и пылкие, воплощающие страсть, воспетую несчастным поэтом этой эпохи.
А так как человеку свойственно любить свое отечество, мое сердце, сердце истого испанца и рыцаря, наполнялось восторгом, перед глазами вставали героические образы, в памяти оживало прошлое. Воображение мое разгоралось — я представлял себя искателем приключений из Эстремадуры, поджигающим свои корабли, а рядом — людей, рассеянных по песчаному берегу, которые взирают на это зрелище, У всех закрученные усы, какие носили воины в те времена, загорелые мужественные лица, покрытые патиной, словно на старинных картинах. Следуя велению скитальческой жизни, я готовился высадиться на этот священный берег и затеряться, может быть, навсегда в просторах древней империи ацтеков. В душе моей, душе авентуреро,{31} идальго и христианина, торжественно звучала история.
Как только мы бросили якорь, с берега к нам устремилась с разных сторон живописная флотилия лодочек и каноэ. Они были еще далеко, когда мы услышали монотонный шум весел. Сотни голов осаждают борт, и вся эта пестрая толпа кишит, суетится и разбегается по палубе. Все громко кричат, переговариваются по-английски, по-испански и по-китайски. Пассажиры подзывают знаками лодочников-индейцев. Они спрашивают, сколько с них возьмут за перевоз, спорят, торгуются и в конце концов, подобно рассыпанным зернам четок, валятся на дно лодок, окружающих трап. А там уже ждут с поднятыми веслами. Флотилия рассеивается. Она уже совсем далеко, но все еще видишь, как движутся едва заметные фигуры гребцов, еще слышишь их голоса, которые становятся отчетливее и звучнее среди торжественной тишины этой подогретой солнцем воды. Ни одна голова не повернулась к судну, чтобы последний раз попрощаться. Все движимы только одним желанием — поскорее добраться до берега. Все это — охотники за золотом. Начинает темнеть. В эти сумеречные часы горячее желание, которое возбуждает во мне Нинья Чоле, как бы испытывает себя и очищается, превращаясь в смутное томление любви, высокой и поэтичной. Постепенно вое погружается во тьму. Стенает ветер, светит луна, бирюзовое небо становится черным, и в этой торжественной тьме звезды обретают прозрачность и глубину. Это ночь Америки, ночь поэтов.