Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 72



Я испугался и на цыпочках вернулся к окну. Слышно было, как под сводами кипарисов кричит жаба, и казалось, что она безраздельно властвует в этом саду, сыром и тенистом, полном ночных шорохов и погруженном во мрак. Я выскочил из окна, как вор, и, крадучись, пошел по террасе вдоль самой стены. Неожиданно послышался шум шагов; казалось, кто-то идет за мной по пятам. Остановившись, я оглянулся, но все вокруг тонуло в огромной тени, которую дворец бросал на террасу и сад, и я ничего не увидел. Я пошел дальше, но не успел сделать и нескольких шагов, как ощутил на шее своей чье-то прерывистое дыхание. В тот же миг клинок кинжала распорол мне плечо. Мгновенно обернувшись, я увидал человека, убегавшего прочь и скрывшегося в глубине сада. Я узнал его с изумлением, можно даже сказать — со страхом, в ту минуту, когда он перебегал озаренный луною газон, и не стал его догонять, чтобы не поднимать шума. Но от сознания того, что я оставил его безнаказанным, когда проучить его было совершенно необходимо, мне стало еще больнее, чем от самой раны. Входя во дворец, я ощущал струившуюся у меня по телу теплую кровь. Слуга мой Мусарело, спавший в прихожей, разбуженный моим приходом, зажег свечи канделябра, после чего он вытянулся передо мной по-военному:

— Что прикажете, синьор капитан?

— Подойди ко мне, Мусарело.

Мне пришлось прислониться к двери, чтобы не упасть. Мусарело был старым солдатом, находившимся у меня в услужении с того самого дня, как я вступил в папскую гвардию. Тихо и спокойно я сказал:

— Меня ранили.

Он испуганно посмотрел на меня:

— Куда, синьор?

— В плечо.

Мусарело всплеснул руками и, как истый фанатик, вскричал:

— Верно, из-за угла!

Я улыбнулся: Мусарело не допускал мысли, чтобы кто-то мог ранить меня в поединке.

— Да, из-за угла. Перевяжи меня, и пусть никто об этом не знает.

Солдат стал расстегивать мое одеяние. Когда он увидел рану, я почувствовал, что руки его задрожали:

— Смотри не упади в обморок, Мусарело.

— Не беспокойтесь, капитан.

И пока он перевязывал меня, он все время повторял:

— Разыщем мы этого негодяя.

Нет, разыскать его было невозможно. Негодяй находился под покровительством княгини и, может быть, в эту минуту докладывал ей о подвиге, который он совершил, вооружившись кинжалом. Мучимый этой мыслью, я провел лихорадочную, тревожную ночь. Я хотел угадать, что будет, и терялся в догадках.

До сих пор помню, что, когда я снова предстал перед княгинею Гаэтани, сердце у меня билось, как у провинившегося мальчишки.

Подойдя к дверям библиотеки, где было темно и, как мне показалось, никого не было, я вдруг услыхал голос княгини Гаэтани:

— Какая наглость! Какая наглость!

С этой минуты я окончательно убедился, что досточтимая синьора все знает, и, странное дело, вместе с сомнениями рассеялся и страх. Улыбаясь и разглаживая усы, вошел я в библиотеку:

— Мне послышался ваш голос, и я не хотел пройти, не поздоровавшись с вами, княгиня.

Княгиня Гаэтани была бледна как смерть:

— Благодарю тебя.

За креслом, в котором сидела княгиня, в погруженном в полумрак помещении библиотеки стоял мажордом, и я догадался, что он бросает на меня пронзительные взгляды. Княгиня склонилась над книгой и начала ее перелистывать. Над всей этой огромной комнатой реяла тишина, словно зловещая летучая мышь, выдающая свое присутствие лишь холодком, который поднимают в воздухе ее крылья. Я понимал, что благородная синьора решила уничтожить меня своим презрением, и остановился посреди комнаты. Время от времени меня охватывал порыв гордости, но на дрожащих губах моих играла улыбка. Сумев справиться со своей обидой, я подошел к княгине, галантный и развязный:

— Вам худо, синьора?

— Нет.



Княгиня продолжала перелистывать книгу, и в комнате снова воцарилась тишина. Наконец она скорбно вздохнула и, поднявшись, сказала:

— Пойдем, Полонио.

Мажордом посмотрел на меня искоса; взгляд этот напомнил мне старого Банделоне, который в труппе Лодовико Страцы играл роль предателя.

— Слушаю вас, ваша светлость.

И княгиня, даже не взглянув на меня, прошла из одного конца библиотеки в другой. Мажордом последовал за нею. Почувствовав себя оскорбленным, но совладав с собой, я сказал:

— Разрешите мне рассказать вам, княгиня, как меня ранили этой ночью.

В голосе моем, который дрожал от волнения, появилась какая-то кошачья вкрадчивость, видимо испугавшая княгиню. Я заметил, как она побледнела и, остановившись, взглянула на мажордома.

— Ты говоришь, тебя ранили? — пробормотала она холодно и глухо, едва шевеля губами.

Взгляд ее впился в меня, и я ощутил ненависть в ее глазах, круглых и переливающихся, как глаза змеи. На мгновение я даже подумал, что она сейчас позовет слуг и прикажет им выгнать меня вон из дворца. Но оскорбить меня на глазах у всех она не решалась. Исполненная презрения, она пошла к дверям и лишь у порога остановилась и медленным движением повернулась ко мне:

— Ах, да! Я так и не получила письма с разрешением для тебя оставаться в Лигурии.

— Надо, чтобы написали еще раз в Рим, — ответил я с улыбкой, не сводя с нее глаз.

— Кто же будет писать?

— Тот, кто писал первое письмо, — Мария-Росарио.

Княгиня не ожидала от меня такой дерзости — она вздрогнула. Моя юношеская запальчивость, моя неистовая страсть вложили в эти слова поистине сатанинское ехидство. Глаза княгини наполнились слезами, и, так как глаза эти были еще хороши, моим сердцем странствующего рыцаря овладело раскаяние. По счастью, слезы эти не успели скатиться вниз и только слегка замутили ее прозрачные, светлые глаза. У княгини было сердце светской дамы — она умела побеждать страх. Губы ее, привыкшие улыбаться, собрались в складки, глаза глядели на меня с учтивым безразличием, и все лицо ее стало торжественным, спокойным и ясным, как у деревенских статуй святых, которые благосклонно взирают на верующих. Остановившись на пороге, она спросила:

— А где же это тебя ранили?

— В саду, синьора.

Продолжая стоять на пороге, княгиня выслушала историю, которую мне хотелось ей рассказать. Она слушала, ничем не выражая своего изумления, даже не шевельнув губами, не сделав ни одного лишнего движения. Этой немотой своей она хотела сломить мою дерзость. Я разгадал ее намерение, и мне захотелось говорить без умолку, чтобы испытывать это ее молчание. Договорив все до конца, я низко ей поклонился, но у меня не хватило смелости поцеловать ей руку.

— До свидания, княгиня! Дайте мне знать, если прибудет письмо из Рима.

Полонио незаметно делал рукою рожки.{18} Княгиня продолжала молчать. Я прошел сквозь безмолвную библиотеку и вышел. Оставшись один, я стал думать, уезжать мне или нет из дворца Гаэтани. И я решил остаться. Мне захотелось показать княгине, что когда другие приходят в отчаяние, я умею улыбаться и что там, где всякий на моем месте был бы унижен, я чувствую себя победителем. Моей самой высокою добродетелью всегда была гордость!

Весь следующий день я провел у себя в комнате. Я чувствовал себя усталым, как после долгого путешествия; мне казалось, что под веками у меня песок, что это лихорадка и что мысли мои свились в клубок и уснули во мне, как змеи. По временам они пробуждались и бежали, быстрые, молчаливые, смутные. То были уже не прежние мои мысли о гордости и победе, которые летали, как орлы, выпустив когти. Теперь воля моя ослабла, я чувствовал себя побежденным и хотел только одного — покинуть дворец. Я был всем этим совершенно подавлен, когда вдруг вошел Мусарело:

— Синьор капитан, тут отец капуцин с вами говорить желает.

— Скажи ему, что я нездоров.

— Сказал уже, ваша светлость.

— Скажи, что я умер.

— Сказал уже, ваша светлость.

Я посмотрел на Мусарело, стоявшего передо мной с невозмутимым и до смешного нелепым выражением лица: