Страница 34 из 45
— Вы, душа моя, все опять о себе, — заговорил Мусоргский. — Аль забыли, почто мы здесь пожаловали? Аль вас с того света частенько погулять выпущают? — И автор «Хованщины» сделал большой глоток из своего стакана.
— Если б вы поменьше пили, Моденька, — недовольно пробурчал Римский-Корсаков, — глядишь, еще поболе моего на этом-то свете погуляли бы…
— Поздно меня учить, Николай Андреевич! — захохотал Мусоргский. — Как видите, меня и могила не исправила! — Довольный шуткой, он еще раз хохотнул и вновь прихлебнул из стакана, занюхав рукавом шелкового шлафрока и поморщившись. — Ух, едрена водчонка-то! От Елисеева, не иначе!.. А вы, батенька, лучше бы извинились за оркестровочку, что мне подсуропили… Преснятина, хуже букваря! Аж противно, ей-Богу!..
— А я все о том и толкую! — заупрямился Римский-Корсаков. — Кабы с зеленым змием не дружили — глядишь, еще и не одну оперу написали бы самостоятельно! — (на последнее слово он нажал особенно).
— Зато смотрите, как я хорошо сохранился, проспиртованный-то! — Мусоргский не терял веселого расположения духа. — А на себя взгляните!.. И «Бориску» моего по всему свету дают; не забывают…
Полуразложившийся Римский-Корсаков обиделся.
— Ладно, довольно, сударь мой… Давайте-ка к делу, — и, повернувшись в сторону Бесноватого, мумия приняла торжественный тон. — Во-первых, все эти глупости с вашей новой оперой надобно немедля — слышите? — немедля прекратить; негоже давать дорогу в императорские театры всяким, простите, посредственностям, единственное и весьма сомнительное достоинство которых состоит в том, что они являются однофамильцами великого композитора прошлого…
— Именно: «великого» — это вы хорошо сказали! — довольно крякнул Мусоргский. Допив остаток жидкости из своего стакана, он швырнул его в зеркало — где тот и канул совершенно беззвучно; а на столе подле композитора тут же появился новый, наполненный до краев. — Фу ты, гадость какая! — последнее уже относилось к пластмассовому футлярчику с компакт-диском фирмы «Примус», который Мусоргский взял со стола и вертел сейчас в руках с нескрываемым отвращением. — «Дзер-жин-ски»… — прочел он тисненую золотом надпись на обложке. — Это тот, что ли, который колбасную лавку на Съезжинской в Петербурге держит? «Мусоргский… Римский-Корсаков… Чайковский… Лядов…» — продолжил чтение великий композитор. — Тьфу, зараза! Николай Андреич, полюбуйся, дорогой: это они теперь солянкой из нашей музыки, на манер бочек с солониной, приторговывают, нечестивцы! Эту оперу поганую, что о тебе сейчас валяют, тоже, небось, засолить надумал?!
— …Это… Ведь я, того… Современникам дорогу даю… Современную, так сказать, русскую оперу поднимаю… — промямлил Абдулла. — И о русской классике не забываем…
— Ой, спасибо, голубчик! — каким-то нехорошим голосом произнес Римский-Корсаков. Он поднял руку, которая в мгновение ока странным образом удлинилась (а из полуистлевшего рукава выглядывали одни кости), и Бесноватый почувствовал на своей прыщавой шее жуткий ледяной охват.
— Будешь, значит, и дальше русской оперой с лотка торговать?! — страшно зашипел создатель «Псковитянки» — а точнее говоря, плохо сохранившиеся его останки. — Будешь, значит, свою ничтожную персону паршивенькими оперками славить?!.
— Пу… пустите меня!.. — прохрипел жутко посиневший от холода, страха и удушья Абдулла.
— Нет, вы слышали: пустите его! — захохотал Мусоргский; его добродушие вдруг разом как-то слетело с него. — А кто нас на весь свет погаными этими пластинками фабрики «Примус» позорит?! У кого паршивые любители из губернских опереток спектакли на императорской сцене ставят? А?!
— Пошто все денежки от гастролей и фонографических записей себе присвоил, казнокрад? — угрожающе вопросил Римский-Корсаков. — Зачем «Князя Игоря» писаке какому-то переоркестровать велел? Али моя партитура тебе, басурманская морда, не по вкусу?! — (Хрипящий в неослабевающей руке великого композитора Абдулла тем временем уже наблюдал какие-то фиолетовые круги перед глазами и ничего ответить не мог).
— Опять вы о личном, Николай Андреич! — вмешался Мусоргский, прикурив папиросу. — Александр Порфирьевич, кстати, за вашу работку вас чуть в райских фонтанах не утопил…
— Ладно!! — крикнул труп Римского-Корсакова. — Что с этой собакой нерусской делать будем?
— Да оторвать ему руки, и дело с концом! — выпустив облачко дыма, как-то легкомысленно предложил автор «Хованщины».
— Вы опять напились, Моденька! — с досадой произнес главный идеолог «Могучей кучки». — С вами невозможно дело иметь: наше время уже к концу подходит…
— Так это вы, голубчик, с вашей либеральностью — вечно церемонитесь… — заметил Модест, сделав очередной глоток водки и затянувшись папиросой.
— А вы вообще что-то несусветное предлагаете: это, я вам должен сказать, не наши методы, дорогой мой!.. Вот что: для первого раза ограничимся внушением… Без купюр!!! — и, с необычайной для престарелого покойника силой, ухватив свободной рукой два огромных тома партитуры «Сказания о невидимом граде Китеже», лежавшие на столе Бесноватого, композитор нанес ими по голове Абдуллы страшный удар. Пролетев, как пушинка, через весь кабинет и пребольно стукнувшись затылком о стену, известный дирижер глубоко (наконец-то!) вздохнул и тут же утратил сознание.
* * *
— …Короче так, Позорушка: я уже сказал, живи у меня, сколько хочешь! Квартирка небольшая, но все, что необходимо для нормальной жизни, здесь есть… — приговаривал Стакакки Драчулос, раскладывая только что снятое с электроплитки мясо на тарелки.
Стакакки принимал Позора Залупилова в своей конспиративной квартирке без кухни (так называемой «студии»), расположенной прямо в цокольном этаже уже известного читателю театрального дома. Помещение это (спроворенное Драчулосом взятками да «хорошими отношениями» в благодатную коммунистическую эру), по первоначальной задумке архитектора, видимо, предназначалось для использования в качестве дворницкой — или вроде того. Согласно официальной формулировке, «нежилая» площадь, учитывая непомерные заслуги Стакакки перед обществом, была выделена Драчулосу для благостного уединения, так необходимого артисту для тяжелых занятий высоким искусством. На деле же квартирка служила исключительно для пьянок с друзьями в отдалении от занудной супруги, да приема молодых студенток «для приватных консультаций».
Кроме ловко зажаренного Стакакки мяска да разложенного по тарелкам болгарского консервированного «охотничьего салата», среди находившихся на столе нескольких стаканов, двух початых бутылок пива и трех бутылочек с напитком «Байкал» главенствующая роль явно принадлежала литровой бутылке водки «Абсолют», от жары уже изрядно взмокшей. Только что коллеги договорились о том, что пока недавно купленная Залупиловым квартира будет капитально ремонтироваться (мраморная плитка и обои австрийской фирмы — подарок Бустоса Ганса — были уже завезены), тот поживет в Стакаккиной студии. Кроме того, тенор пообещал помочь Позору деньгами в долг — с отдачей после поездки оркестра в Америку и Бурунди. За это тут же и выпили; за скорейшее и благополучное завершение ремонта Драчулос немедленно налил по второй. Впрочем, третьей и четвертой тоже долго ждать не пришлось. Но если вы, читатель, легкомысленно решили, что жизнь артистов N-ской оперы состоит лишь из отдыха и приятного времяпровождения — то смею вас заверить: вы ошибаетесь. Разговор товарищей вновь зашел о работе.
— …Ты же понимаешь, Позя, что глупо писать партию Старого Акына для низкого голоса! — разогревшись от выпивки, говорил Стакакки. — Во-первых, это не соответствует кавказским традициям. Во-вторых — согласись! — теноровая тесситура звучит напряженней, драматичнее; а я думаю, ты представляешь, как это все я еще и актерски обыграть могу, — это в-третьих!
— Да Стаканушка, о чем ты говоришь! Ты же у нас гений!