Страница 18 из 45
Не очень хорош был итальянский язык у баритона Путяги, который в арии своей пел: «Нон пендрай, фарфалон аморозный! Не то жирно дынторну в жиранду!» Каков был итальянский у баритона Далилова (взятого на партию Графа из N-ской оперетты), судить было трудно: особенности его вокальной школы не позволяли услышать чудный голос Далилова, если вы находились от певца более, чем в полутора метрах. Но, в общем, даже по самым высоким критериям N-ского театра, премьера прошла очень хорошо; это был несомненный успех.
Через два дня музыкальная общественность N-ска, следившая за прессой, смогла прочесть в газете «У речки» рецензию критика Шкалика, озаглавленную «О, Моцарт, Моцарт!» В ней Моисей Геронтович, в частности, писал: «Прошлую пятницу зал N-ской, имени Дзержинского, оперы был переполнен — и немудрено! Ведь премьерами опер Моцарта — этого гения — мы не избалованы! И как приятно было услышать подлинно по-моцартовски звучащий оркестр, в котором все нюансы так были Бустосом Гансом — этим неутомимым культуртрегером, этим просветителем, этим блистательнейшим пианистом, который обернулся еще и чудесным дирижером — отделаны! А как дивно постигли все тайны моцартовской партитуры молодые солисты! Я вот, помню, слушал „Свадьбу Фигаро“ в 1969 году в Дрездене — и сейчас могу честно и бескомпромиссно заявить: у нас теперь ничуть не хуже!»
Заканчивалась же рецензия следующим образом: «Благодаря подлинно подвижническому труду нашего мудрейшего и непревзойденно-талантливейшего Абдуллы Урюковича Бесноватого могут теперь N-чане вкушать все прелести подлинного стиля бессмертного Моцарта!»
* * *
…Молодой контрабасист Данила Перловкин, принятый в оркестр N-ской оперы лет пять назад, за время работы в театре интереса к музыке еще потерять не успел. Он охотно осваивал разнообразные духовые; использовал любую возможность, чтобы расширить свой кругозор в области самых экзотических оркестровых (и не только) инструментов.
Вот и сейчас, незадолго до очередного симфонического концерта в N-ской опере, Данила стоял в уголке у входа в оркестровую яму и, тихонько постукивая по литаврам, постигал тонкости их настройки. Внезапно в коридоре под сценой (который музыканты Дзержинки издавна окрестили «метро») появился — куда-то, по обыкновению, спешивший — маэстро Бесноватый. Увидев Данилу, он вдруг остановился, смерил того взором как-то странно блестевших глаз — а затем, быстро подойдя, сказал:
— Да, кстати!.. Вот вы, литавры, там все время играете: туг-да-та… Бам!..
— Но, Абдулла Урюкович!.. — робко попытался возразить Перловкин. — Я ведь контрабасист, а не ударный…
— Не перебивайте! Вы должны слушать, что вам старший говорит!.. — властно пресек возражения Абдулла. — В общем, вы там играете: туг-да-та… бам! — а надо мне, чтоб вы играли: туг-ба-ба… тррах! Жахнуть там надо как следует, понятно?!
— Понятно… А это в каком произведении? — поинтересовался Данила.
— Э-э-э… Да это… Ну, где скрипки еще: тага-дага-тага-дага… Поняли?
— Все понял, Абдулла Урюкович! Сделаем! — бодро отрапортовал Перловкин.
— Ну, вот и молодец! — похвалил дирижер и торопливо помчался дальше.
* * *
— …Дурацкая ария какая-то; не люблю я ее… Стоишь, как мудак: «Боже, Боже!..» Да, знаешь, там и наверх ход какой-то неудобный… А вниз — так то дыхалку не рассчитать, то ли что… — задумчиво бубнил бас Бишкеков, потягивая кофе.
— …Нет: я, конечно, отоварить-то там все могу…
— Эле, Овлур-джян! — возражал ему тенор Матевосян; судя по количеству пустых рюмок и чашечек из-под кофе, сидевший в буфете уже довольно давно. — Рюсский музыка дэлать очень просто: тэмп нэмножко падвинул, тэмпэрамэнт дабавил — и дэло в шляпэ!
Речь шла о концертном исполнении оперы «Иоланта» на фестивале, организованном Абдуллой Урюковичем в небольшом сицилийском городке Пикколо. Бишкеков, которому предстояло исполнить партию короля Рене, сомневался и, невзирая на увещевания Матевосяна, терзался сомнениями и грустно качал большой головой. Наконец, Матевосян достал из сумки крупную хрустальную бутыль, и, ловко наполнив до краев две рюмки, весело хлопнул Овлура по плечу:
— Ну чего ты переживаешь, ара? Ми же с тобой рюсские пэвцы!..
Сидевшая за соседним столиком особа с по-птичьи острым носом и как будто бы навечно приклеенной, ничего не выражавшей улыбкой, жадно ловила обрывки вышеприведенного разговора звезд N-ской оперы. Делать это ей было непросто, поскольку из-за другого стола, где пировала оркестровая братия, постоянно доносились взрывы хохота и обрывки громкого спора: «…Да я клянусь тебе, он голубой!.. Спроси у Марфина: он в Германии пытался того с телкой познакомить…» — далее приглушенным голосом следовала какая-то таинственная история; затем, после очередного залпа смеха, кто-то уверенно объявлял: «Нет, чуваки, если серьезно — то он чистая двустволка! Вот вы, наверное, не знаете…»
Девушка с клювом поморщилась: она пришла в буфет не просто так, но по велению долга; пришла за совсем другими историями, которые пригодились бы ей для работы. Увидев вошедшего в буфет оперно-балетного деятеля Прилепу, она вскочила из-за стола и устремилась к нему, явив взорам присутствующих свои высоко открытые, в ажурных колготках ноги, смахивавшие на две красивые бутылочки из-под арманьяка.
…Журналистка Нижак считала себя (возможно, не без оснований) особой чрезвычайно утонченной: она картавила, поскольку находила это обаятельным, и свое настоящее имя — Степанида — заменила на более короткое и очаровательное: Стика. Для своих тридцати пяти довольно прилично сохранившаяся, романтичная и возвышенная, она все еще ждала волшебного принца. Принц, однако, пока задерживался; а Стика тем временем жила с человеком незавидной внешности и прозрачными глазами — коммерсантом из бывших комсомольских деятелей, который, если и не всегда удовлетворял запросы ее тонко чувствовавшей души, то хотя бы потребности стикиных косметички, гардероба и желудка обеспечивал сполна.
Стика работала в молодежной газете «Измена» и — конечно же! — писала об искусстве, работу свою исполняя с усердием и тонким вкусом. Один из ее материалов о Моцарте начинался, например, так: «Моцарт… Моцарт… Сколько музыки в этом слове! Вслушайтесь: Моцарт… Мо-царт… Хочется написать это слово и поставить точку…» Но обещанную точку журналистка не ставила (платили ей тогда по количеству строк), радуя читателей оборотами типа: «Впервые снова на сцене…» или: «Не в обиду Пушкину будет сказано, но Чайковский…» Посетив как-то могилу Чайковского в Петербурге, Стика подарила читающей публике N-ска лирический очерк — где, в частности, писала: «Осенние листья, кружась, опускаются на аллею… За решеткой сидит Чайковский…» По случаю премьеры в N-ской опере Нижак похвалила Прокофьева, заметив, что тот был «по-своему гениален»…
В общем, пописывала себе Стика на вечные темы, с удовольствием и охотой посещая все банкеты по случаю премьер, концертов или вернисажей, отзываясь на них затем заметками и репортажами с обилием слов «волнительный» и «неординарный». Беда, как всегда, пришла неожиданно: замредактора Петр Андреев и секретарь Иван Гагарин приволокли в газету на должность музыкального обозревателя своего приятеля и собутыльника, некоего Мефодия Шульженко. Завотделом искусства Наум Наумов, издавно относившийся к творчеству Нижак без должного пиетета, этим обстоятельством цинично воспользовался: количество стикиных строчек «по искусству» стало в газете стремительно убывать; Шульженко нагло отобрал у нее все, что касалось оперной и филармонической жизни N-ска. Пламенное выступление Стики на редакционной летучке («…Вот вы все вы тут радуетесь, думая что такая критика нам нужна — в то время, как такая критика не только нам, она вообще никому не нужна!») осталось по достоинству не оцененным…
Однако мир не без добрых людей: телевизионные старушки Замшелая и Спасская, которых Нижак заблаговременно информировала о всех шульженковских статьях еще до выхода их в свет (а порой ей даже удавалось затерять оригинал или умыкнуть гранки из наборного цеха), отплатили журналистке сторицей: и вскоре Стика, простившись с редакцией «Измены», уже вела на N-ском телевидении свой авторский цикл передач под названием «Кое-как».