Страница 49 из 61
— Четыре динара! — запричитал Юсуф. — Но где мне взять их?
— Тогда отдай ему лошадей или что-то из своего дома, чтобы никто не мог сказать, что мы — неблагодарные. Иди отдыхай, парс, но отдыхай в самой дальней комнате. А я очищу дом после твоего дыхания!
Алекса ел холодный рис, гнев душил его. Гнев и тоска по Виспре.
Только через три дня и три ночи он увидит ее — длинные, до пят, распущенные волосы, твердая грудь, огромные глаза…
Но когда он лег спать, пришли другие мысли. Он мог бы поклясться, что человек, лежащий на столе покойников, еще жив. Но что могло бы оживить его? Да, возможно, вино и масло. Возможно… Память подсказывала что-то, но что — он никак не мог вспомнить. С тем и уснул, надеясь, что завтра рано уйдет из этого дома, забудет обиду, которая жгла его, как жжет язык горький красный перец.
Но среди ночи проснулся. Голова его была ясной, как никогда, и страницы, которые переписывал долгими зимними ночами в кишлаке, будто ожили и встали перед его взглядом…
Он поднялся.
Ночь была лунная, тихая. Едва слышно шелестела над домом могучая чинара. Спали птицы. Теплым запахом жилья и дымом тянуло из двора — там тоже спали люди.
Осторожно переступая босыми ногами, он направился к комнате, где лежал сын хозяина, беспокоясь, как бы не осталось там плакальщиц… Но Юсуф, видимо, жил не очень богато — плакальщицы ушли, чтобы снова прийти утром, потому что ночь была не оплачена.
Возле стола Алекса помедлил, колеблясь — стоит ли ввязываться во все это? Но можно ли уйти со двора, не воскресив огонек, данный каждому живому существу, чтобы радовалось оно свету и всему, что есть прекрасного вокруг?
«Но зачем, зачем мне эти люди? — кричало в нем что-то. — Они неблагодарны и глухи к небу над их головами, но зато, будто свиньи, думают о корыте, которое их накормит и напоит. А если он не оживет?!»
Что-то зашелестело в углу, темная тень двинулась по комнате. Алекса отступил на шаг.
— Это я, сынок, — зашептал Юсуф. — Не спится мне. Единственный сын, последнее семя, последняя надежда! Но мулла… Его проклятье — и нам тут не жить… Что же мне делать, сынок, что?!
— Живая собака лучше мертвого льва, — вспомнил Алекса восточную поговорку. — Не так ли? Хотите, чтобы сын ожил?
— А ты… ты и правда мусульманин? Мулла говорил, что ты парс?
— Уже боишься… Ну и что из того, кто я? Ты же хочешь, чтобы сын был живым?
Юсуф огляделся. Лунный свет падал на его серебристую бороду, на глаза, в которых читалась тяжелая мука… Но вот он решительно сказал:
— Попробуй, сынок, во имя Аллаха! Я всегда был правоверным мусульманином, я и теперь буду стоять около тебя с сурой[103], которую написал Аллах! Ежели ты — из магов или джиннов, ты почернеешь и рассыплешься перед именем Аллаха, не так ли?
— Так, — весело согласился Алекса, и, когда хозяин ушел из комнаты, видимо готовясь принести священную суру, он шепотом спросил:
— А кнут есть у тебя?
— Что? Кнут? Зачем? — удивился Юсуф.
— Принесите. Ежели он не оживет, этот кнут заходит по моим плечам, — прошептал ему Алекса.
Когда же тяжелая, большая плеть была принесена и Юсуф, протянув суру над головой сына, стал над ним, Алекса скомандовал:
— А теперь… теперь помогите снять его со стола. И что бы вы сейчас ни увидели, молчите. Понятно?
Лицо Юсуфа помрачнело:
— Так, может, ты и правда обманываешь меня?
— Послушайте, отец! Не мешайте. Суру, если хотите, положите сыну в халат. Пусть действительно оберегает его, а меня превратит в пепел. Но… закройте дверь — и молчите. Молчите, ибо погубите сына!
…В книге про лекарей-бедуинов было сказано, что пульс начнет прощупываться после десяти ударов. Но тело не оживало, и биения крови не было слышно. Тогда Алекса, стиснув зубы и собрав все силы, еще десять раз сильно перетянул неподвижное тело плетью. Потом — еще.
Старый Юсуф сидел как каменный. Только когда под дверью зашевелились и женский голос спросил, что здесь происходит, он отозвался:
— Молчи, старая!
И — снова десять ударов истертой, но крепкой кожаной плетью по голому телу.
И — как чудо: покойник застонал, зашевелился. Юсуф бросился к нему, затормошил:
— Сын мой! Очнись, вернись к нам! Огня! — закричал он еще сильнее.
Но люди, собравшиеся у двери, стояли молча, молча смотрели на Юсуфа и его сына, который, шатаясь, сел[104], потом жалобно заплакал, как дитя, ощупывая себя:
— Я живой! Живой, а вы меня похоронили!
Алекса пошел, нашел около очага смоляк, зажег светильник. Люди расступались перед ним, страх царил повсеместно, окутывая его и будто отделяя от здешних.
— Наш мулла — родственник главного лекаря, — тихо сказал Юсуф, который после радостного возбуждения снова сел, повесив голову. — И он не простит тебе, сынок, что посрамил его родственника. Поэтому собирайся, я дам тебе коня и то, что смогу собрать из денег. Сам видишь — я небогат. Но сын… Сын отработает все, что я потрачу на него. Он молодой и сильный…
Алекса выехал из кишлака перед рассветом. Но, видимо, мулла узнал обо всем, что случилось, сразу же. Не отъехал Алекса и трех фарсангов, как в первой же придорожной чайхане его схватили стражники.
А вечером, ошеломленный, он уже сидел в зиндане — глубокой черной яме, откуда едва просматривалось синее небо. Ныло тело, — после того как кади прочитал приговор: «За издевательство над покойником и вмешательство в дела Аллаха», лекаря хорошенько высекли плетьми. Алекса знал, — если бы главный лекарь, которого привел мулла, поднял покойника, это было бы объявлено чудом. А так — бедняк, не известный никому! С таким можно делать все, что захочешь — выбросить на дорогу, избить плетьми, опозорить! И никому, никому он тут не нужен! Зачем согласился ехать, зачем покинул Виспру? Но душа его молчала, пока воображение рисовало ее — снова и снова… Болело тело, истома все сильнее охватывала его, вялость застилала глаза. Рядом стонали, шевелились, скрежетали и пели что-то дикими голосами его собратья по неволе, — видимо, кого-то из них покинул разум… И это страшное месиво из человеческих тел, запах грязного тряпья, гнойных ран и еще, отдельно, запах человеческого несчастья и беды — все это постепенно начало доходить до его сознания. Он напряг зрение, присмотрелся — во мраке проступили люди. Рядом с ним сидел, скорчившись, немолодой дехканин с отрешенным, безразличным ко всему лицом. Голые его плечи торчали из лохмотьев, удивляя даже привычный глаз страшной худобой.
— Послушай, можно ли тут найти глоток воды? — обратился к нему Алекса.
Дехканин повернулся, глаза его блеснули звериными огоньками.
— Замолчи, паршивый парс! От вас, от которых отвернулся даже Аллах, все наши беды!
Алекса отодвинулся от него, оглянулся. Но люди вокруг сидели с безразличными лицами, никто не пошевелился, не сказал ни слова. Ему стало страшно и горько. Даже здесь, на краю смерти, люди не могут почувствовать свое единство! Даже здесь они не могут набраться покоя и либо сражаться за жизнь из последних сил, либо мудро и достойно встретить смерть! Одинаковы они, люди, одинаковая у них и радость, — а свирепствуют, грызутся между собой, как звери!
Но сам он хотел жить. Жить, чтобы взять то, что можно усвоить и понять, и с этим вернутся на родину. Хотя бы оправдать свою жизнь! И потому он вырвется отсюда, не даст сгноить себя в зиндане! Нет, теперь он твердо верил — смерть его не тут, не в безводной пустыне, не на дороге, где тяжелая и горькая пыль оседает под ногами, как будто действительно наполнена дотла тленом прошедших по этой земле людей! Он умрет — там…
Там, где звенят заиндевевшие бомы на гривах лоснящихся лошадей…
Где под полозьями в морозный день поблескивает солнце и рассыпается тысячами искр по заснеженной равнине…
Где девушки с серыми и синими, как цветочки льна, глазами полощут в Двине белье и грохот вальков громом отдается далеко в притихших к вечеру низинах…
103
Выдержка из Корана.
104
Об этом способе оживления пишут многие восточные авторы.