Страница 47 из 61
— Салям! — сказал ей Алекса, и девочка, широко раскрыв свои черные глазенки, торопливо прикрылась рукавом. — Принимай гостя!
Она была совсем не похожа на Амину, но что-то поднялось в груди Алексы, когда он смотрел, как девчушка бросилась в дом, как оттуда вышла тонкая в талии, широкая в бедрах женщина, покрытая халатом, как напряженно смотрели на него обе, не зная, что несет с собой запыленный, загоревший до черноты незнакомец с прозрачными глазами. Но ни одна, ни другая не сказали ничего — ждали, пока заговорит он.
— Нет, я не приглашаю вас обмывать покойника, — сказал он, улыбаясь. — Я гость твой, Амина! Разве не узнаешь?
Порозовели бледные щеки женщины, молодо вспыхнули глаза, она мгновенно похорошела, будто сама Зухра дотронулась до нее.
— Аль-Иса? Вы?
Он ступил в этот дом, ожидая, кто выйдет навстречу, но только кошка, блестя зеленоватыми глазами, промелькнула в двери да лохматая собака лаяла у порога, прячась за прокопченным тандыром[97].
Тростниковая циновка приятно холодила ноги, лепешка, которую подала на стол племянница Амины, была пропитана вкусом речной травы, — видимо, в доме не хватало муки.
Женщина, гладя костлявой рукой девочку, рассказывала, что недавно болезнь, которую занес в кишлак проезжий бедуин, почти опустошила окружающие дома. А их семью — в первую очередь, ведь они же обмывальщики трупов.
— Ангел смерти Азраил не уставал заходить в наш дом, — вяло говорила Амина. — Отец умер первым, за ним моя старшая сестра. Остались мы вдвоем — я и вот она, племянница. Так и живем вдвоем…
— А замужество, Амина? — спросил он взволнованно, потому что потери ее напоминали собственное горе, и губы его сжались крепко, будто сдерживали слова жалобы.
— Я была замужем, — так же безразлично сказала Амина, а девочка, обвив ее стан, сочувственно погладила женщину по щеке. — Но Анахита и Амбар-Она отвернулись от меня, я не смогла родить ребенка, и муж развелся со мной, прокляв меня как бесплодную. И теперь мой дом обходят даже старые калеки с дрожащими руками и гнойными глазами, ибо женщина, лоно которой пусто, проклята Аллахом и людьми! Может, и тебе не следовало бы переступать порог этого дома, Аль-Иса, но я высохла тут без доброго слова, высохла, как виноградная лоза, которой не дают воды! А ты… что привело тебя сюда?
Она подала пиалу чая, но руки ее дрожали, и он понял, что безразличный голос таил в себе муку, которая, пожалуй, не меньше его горя. Но он отрицательно покачал головой:
— Зачем своими бедами переполнять чашу твоих страданий? Расскажу как-нибудь потом, ты же позволишь побыть мне в твоем доме хоть немного?
Ему нужен был дом, где можно было отдохнуть, побыть среди людей, чьи глаза были бы дружелюбны, а слова искренни. За время своего путешествия он привык к своему горю, сжился с ним и одновременно понял, что горе отделяет человека от других, что несчастье имеет свой запах и люди бессознательно сторонятся такого человека, как чумного.
Она обрадовалась, и глаза ее стали совсем молодыми, а он с сожалением подумал, как состарило Амину время, милостивое к нему. В волосах его седины куда меньше, и более гибкий его стан, и более быстрые руки. А она же моложе его… моложе… и если бы когда-то он задержался у этого дома… отказался ехать с Нармурадом, то мог бы стать здесь хозяином. Скорее всего, вряд ли, тут же горько улыбнулся воспоминанию. Мужчины здесь долго не живут — так говорила ему когда-то старая Патимат.
Ночью он долго не мог уснуть. Будто медленно распрямлялась огромная тетива, которая толкнула когда-то его, словно стрелу, в далекий горный кишлак. А теперь стрела возвращалась на место свое… Что будет с ним? Что ждет его дальше?
Он уснул сразу, а проснулся оттого, что маленькая жесткая рука нежно гладила его голую грудь. Он схватил эту руку, сразу догадавшись, кто это, хоть тьма затопила, казалось, все вокруг.
От Амины пахло мускусом, — откуда он взялся тут, в бедном доме? Волосы, собранные днем в большой тугой пучок, теперь были распущены по плечам, они щекотали Алексу, и от них также пахло розовой водой. Она, стоя на коленях, склонилась ему на грудь и зашептала:
— Не отвергай меня, Аль-Иса! Подари мне забытье, пожалей!
Он молчал, и она начала поцелуями покрывать его руки, шею, гладить его ноги. Руки ее были горячими, она гладила его и шептала…
Он поднялся, отвел ее руки:
— Прости, Амина… Прости!
Она поняла, мгновение постояла, потом легко скользнула прочь. Раздался не то стон, не то плач — и все сразу утихло, будто и не было, будто приснилось все это Алексе.
Назавтра утром поесть ему принесла девочка, племянница Амины. Алекса почувствовал себя неважно, молча ел не поднимая глаз. Около полудня пришла Амина, делала что-то по хозяйству, закрывшись халатом, не поднимая глаз. И он решил — завтра снова тронется в путь, не станет мучить женщину стыдом и раскаянием.
Но назавтра утром за ним пришли. Мальчик попросил, чтобы помог приезжий лекарь, — у его хозяйки болит голова, второй день лежит неподвижно.
Амина, увидев мальчика, изменилась в лице: подошла к Алексе, тронула его за рукав:
— Не ходи, Аль-Иса! Она — плохая женщина!
Он удивился, возразил:
— Нужно помочь, а какая она — важно ли?
Амина еще что-то хотела сказать, но он не слушал. Собрался, пошел за мальчиком.
В комнате, закрытой по стенам разноцветными сюзане и тканью, на хан-тахте, прикрытая атласным одеялом, лежала женщина. Когда вошли мальчик и лекарь, она приподнялась, обожгла Алексу взглядом огромных, подведенных сурьмой глаз, легла снова.
Что-то было в ней кошачье — в глазах, неподвижных, с большими зрачками, но одновременно пристальных и хищных, в изгибе шеи, в настороженности. Но об этом подумал Алекса потом, а сначала он начал осматривать женщину, взял ее за руку. И сразу его обдало жаром. Слушал пульс, а собственная кровь побежала быстрее, краска ударила в щеки. Отнял руку — женщина не дала. Удержала его, села, отогнув одеяло.
— Я же вас не вылечу, — сказал Алекса.
— Ты обидел богиню Иштар и богиню Анахиту: отверг женщину.
— Откуда ты знаешь?
Она загадочно улыбнулась:
— Побудь у меня гостем, я, возможно, сниму с тебя этот грех.
Он почувствовал, как горячая волна охватила его всего, против воли затуманила голову. Это она, Аппак, схватила его руки, обвила ими его стан! И он ощутил крутой изгиб бедер, все ее гибкое, полное нетерпеливой, звериной жажды тело, и сам почувствовал в себе звериное, и, уже не думая ни о чем, схватил ее и, кажется, одним махом втиснул в дымное, пропитанное чужой жизнью и запахами одеяло…
Так он попал в дом блудницы Виспры.
Потянулись дни — длинные, полные горячей истомы, поспешных стыдливых мыслей, которые он отгонял. Зато ночи были короткие, мгновенные, наполненные бешеным, удушливым забытьем, молниеносными вспышками страсти и жадности к этому неутомимому бешеному телу.
Виспра почти не показывалась ему на глаза днем. Мальчик-служка приносил то блюдо с мясом, политым кислым винным уксусом, посыпанным зеленью, то лагманную чашку с кипятком и белыми трубками теста, то золотисто-желтый кавирму-плов. Ставил подносы на столик и молча шел назад, хитровато блеснув черными глазенками. Алекса ел, потом отдыхал в сладкой дреме, потом выходил на порог и сидел, глядя на быструю воду. Он будто потерял чувство времени, только с нетерпением ждал ночи, отгоняя от себя всякие мысли, ибо от мыслей было больно и стыдно. В дом Амины он не возвращался. И напрасно шептала ему Виспра о том, что в каждом теле заключен божественный свет, что тайно рассказывают суфии — бродячие старцы — о том, как важно, чтобы этот свет сливался с другим, ибо от него рождается новое озарение… Он со страхом сознавал, что не знал до этого самого себя, не знал о звере, живущем в нем и который могуче — так могуче, что и не справиться, — поднял теперь голову. Эта женщина владела какими-то путами, она разнуздывала что-то худшее в нем, она умела мгновенно скидывать узду разума и сдержанности… И он постепенно начинал ненавидеть ее, ненавидеть и желать еще сильнее… Мучился этим, страдал, но ничего не мог с собой сделать. Не мог заставить себя взяться за какую-нибудь работу, а дом был порядком развален, будто тут ночами бывали джиннии. В дом приходили мужчины, но служка что-то говорил им, — видимо, что хозяйка больна, и они исчезали. Бывало, что перед тем бросали в окно камни.
97
Тандыр — печка.