Страница 104 из 106
28 февраля (то есть уже через неделю после открытия Думы) депутат Пуришкевич, трагический клоун Второй Думы (роль комического клоуна исполнял Павел Крупенский), разослал по отделам Союза русского народа секретный циркуляр (я его напечатал, разоблачив всю затею). В нем "предписывалось" отделам (Пуришкевич насчитывал их "тысячу"), как только появится знак креста в органе союза "Русском знамени", "тотчас же начать обращаться настойчивыми телеграммами к государю императору и к председателю Совета министров Столыпину и в телеграммах настойчиво просить и даже требовать:
а) немедленного роспуска думы... и
б) изменения во что бы то ни стало избирательного закона"...
В день роспуска приказывалось "устроить патриотическую манифестацию после молебна с хоругвями", чтобы показать "крестьянству и войскам, что они не одни".
Черный крест действительно появился 16 марта - и в тот же день был убит из подворотни известный сотрудник "Русских ведомостей",
Г. Б. Иоллос, разделивший участь своего друга Герценштейна.
Циркуляр пугал тем, что "более 250 террористов" Думы разъедутся на летние каникулы и "подготовят восстание к осени". На мое печатное обвинение, что эта партия "насильственного переворота признана главной опорой русского правительства", официоз ограничился двусмысленным опровержением. Забегая вперед, напомню, что тот же Пуришкевич заявил в печати в конце мая, что задание официозных переворотчиков исполнено. "Если не через десять дней, то через две недели Дума будет распущена" (она была распущена через три дня).
Таким образом правительство подчинилось "требованию" дворянства и черной сотни. Линия Столыпина, которую я назвал "четвертой", круто спустилась вниз по очевидному решению свыше.
На этом повороте линии стоит остановиться, так как вообще не замечают, что раньше Столыпин пытался вести ее иначе и сохранить известную независимость от "требований" заговорщиков. Для этого он настойчиво добивался, чтобы Дума произнесла "слово", которое сняло бы с нее огульное обвинение в соучастии или хотя бы сочувствии с убийствами слева. На это "слово" он думал опереться для оправдания собственной политики относительно Думы.
Начались его усилия с середины марта, в связи с поставленным на очередь думского обсуждения вопросом об отмене военно-полевых судов, созданных им же в порядке 87-й статьи. Собственно, этот продукт междудумского законодательства падал сам собой в конце двухмесячного срока со времени открытия Думы; и правительство, по-видимому, намеренно не вносило его. Прения в Думе по этому вопросу приняли очень острый характер.
От имени к. д. В. А. Маклаков блестяще развил мысль, что военно-полевые суды бьют по самой идее государства, по идее права и закона, разрушают основы общежития и грозят поставить озверелое стадо на место цивилизованного общества. Но как раз тут Столыпин уперся. Он стал доказывать право правительства принимать чрезвычайные меры ввиду непрекратившейся революции, что доказывается партийными постановлениями с. - д. и с. - р. Довольно прозрачно здесь было поставлено условие: начните первые. Притом, поставлено не одним инкриминированным партиям, а всей Думе в целом.
В дальнейшем это условие ставилось все более открыто, как Conditio sine qia non сохранения Думы (Непременное условие.). Выразите "глубокое порицание и негодование всем революционным убийствам и насилиям". "Тогда вы снимете с Государственной Думы обвинение в том, что она покровительствует революционному террору, поощряет бомбометателей и старается им предоставить возможно большую безнаказанность".
Так говорили в самой Думе выразители намерений власти. Ясно, откуда шло это огульное обвинение; ясно, что требование было поставлено безусловное и что для Столыпина оно сделалось тоже условием продолжения его собственной политики. Чтобы окончательно поставить и Думу, и Столыпина перед необходимостью выборов, правые внесли предложение об осуждении политических убийств. "Пробаллотируйте эту формулу; чего вам это стоит? Ведь очевидно же, что к.д. не могут одобрять убийств". Так советовали нам посредники со стороны.
Завязался узел, развязать который было чрезвычайно трудно, а разрубить можно было только, свалив справа министерство или заставив его исполнить правый план роспуска Думы. Теперь, задним числом, я так понимаю смысл неожиданного приглашения меня Столыпиным для доверительной беседы. Я принял приглашение и приехал в назначенное время в Зимний Дворец. В нижнем этаже принял меня Крыжановский и, не говоря прямо о цели визита, подчеркивал важность предстоявшей беседы и необходимость сговориться с премьером.
Затем меня подняли в верхний этаж и ввели в кабинет Столыпина. Он был, видимо, очень нервен, и глаза его загорались, как в моменты обострений споров в Думе.
Резкие жесты его сломанной руки выдавали его волнение. Он прямо поставил условие: если Дума осудит революционные убийства, то он готов легализировать партию Народной свободы. Подход был неожиданный, и я несколько опешил. Я стал объяснять, что не могу распоряжаться партией и что для нее это есть вопрос политической тактики, а не существа дела. В момент борьбы она не может отступить от занятой позиции и стать на позицию своих противников, которые притом сами оперируют политическими убийствами.
Столыпин тогда поставил вопрос иначе, обратившись ко мне уже не как к предполагаемому руководителю Думы, а как к автору политических статей в органе партии, "Речи". "Напишите статью, осуждающую убийства; я удовлетворюсь этим". Должен признать, что тут я поколебался. Личная жертва, не противоречащая собственному убеждению, и взамен - прекращение преследований против партии, - может быть спасение Думы! Я поставил одно условие: чтобы статья была без моей подписи.
Столыпин согласился и на это, говоря, что характер моих статей известен, Я сказал тогда, что принимаю предложение условно, ибо должен поделиться с руководящими членами партии, без согласия которых такая статья не могла бы появиться в партийном органе. Столыпин пошел и на это, и мы условились: если статья появится, то условие Столыпина будет исполнено, если нет - то нет. Вспоминая этот эпизод теперь, я понимаю, почему Столыпин был так сговорчив - и так откровенно циничен. Ему нужна была какая-нибудь бумажка или какой-нибудь жест руководящей партии, чтобы укрепить, а может быть и спасти собственное положение. Иначе - предстояла сдача напору справа. И это были последние минуты перед выбором решения. Тогда я не понимал всего смысла этой комбинации, которая теперь мне кажется более чем вероятной. Тогда еще не развернулись до конца и последовавшие события. Тогда я думал только об укреплении партии, и моя жертва казалась мне возможной. Прямо от Столыпина я поехал к Петрункевичу. Выслушав мой рассказ, старый наш вождь, уже отходивший тогда постепенно от руководства партией, страшно взволновался; "Никоим образом! Как вы могли пойти на эту уступку хотя бы условно? Вы губите собственную репутацию, а за собой потянете и всю партию. Как бы осторожно вы ни выразили требуемую мысль, шила в мешке не утаишь, и официозы немедленно ее расшифруют. Нет, никогда! Лучше жертва партией, нежели ее моральная гибель"...
Статья, конечно, не была после этого написана. И Столыпин сделал из этого надлежащий для себя вывод: повторяю, я только теперь понимаю, какой. И в сборнике моих статей из "Речи" читатель может прочесть, с какой настойчивостью я продолжал аргументировать не фракционную только, а и мою собственную точку зрения на невозможность для партии сделать необходимый для Столыпина жест, произнеся сакраментальное "слово"... Но и тогда я не мог не видеть, что на этом вопросе решается судьба Думы. И я с особым усердием принялся обличать "заговорщиков справа", трактуя их, как действительных виновников предстоявшего роспуска и противополагая официозно терпимых убийц тем, для которых добивались от нас осуждения Думы.
С своей стороны, и правые террористы обратили на меня свое специальное внимание. В один прекрасный день на моем пути в редакцию газеты на Жуковской улице нагнал меня на Литейном проспекте молодой парень и нанес мне сзади два сильных удара по шее, сбив с меня котелок и разбив пенснэ.