Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 98

Однако Есенин с самого начала исключает себя из этой группы революционеров. Он не матрос, а всего лишь пассажир на корабле, находящийся в положении наблюдателя. И хотя ему неведом курс корабля, он знает, что не достигнет другого берега. Девятая строфа является, несомненно, самой трогательной и в то же время, из-за ее пророческой силы, самой жуткой во всем стихотворении «Капитан земли»: «Тогда поэт / Другой судьбы, / И уж не я, / А он меж вами / Споет вам песню / В честь борьбы / Другими / Новыми словами». Признание поэта в том, что он не владеет больше словами, — не единственное, что его определяет; кроме этого, он передает способность к поэтической работе со словом политическому властителю, который провозглашает появление нового поколения борцов, претендующих на данное только им знание того, каким путем пойдет общественное развитие. Таким образом, это стихотворение парадигматично для состояния русской литературы после смерти Ленина. В этот момент начинается тот процесс, при котором поэтам становится ясно, что власть отбирает у них монополию на их собственный творческий материал. В будущем интерпретация всех, в том числе и самых отдаленных от политики элементов жизни будет лежать не в руках поэта, а в руках диктатора.

V

Обратимся к поэтическому восхвалению советского вождя, принявшему в 1930-е годы конвейерный характер. Бродский выделил клише как основную категорию политической демагогии. В сталинскую эпоху «степень интенсивности политического», значительно более высокая, чем в 1920-е годы, сделала клише единственным обязательным критерием литературного письма. Благодаря своей клишированности тексты, восхваляющие вождя, становятся частью помпезной церемонии, имеющей одну цель — превознести власть. Будучи частью этого процесса служения вождю (подобного богослужению), стихотворение не может быть изъято из сакрализованного контекста, не теряя своих исходных функций и не превращаясь в ряд пустых, ничего не говорящих фонетических конструкций.

Поэтический культ личности необходимо поэтому рассматривать не как «лирику» в значении литературного «рода», расцветшего в России в начале XIX века, а как продукцию квазилитургического инструментария; эта поэтика сродни поэтике иконописи. К производству «сакральных» текстов социалистического реализма предъявлялись определенные требования: нужно было не самостоятельное (единственно возможное, по Бродскому) творчество, а имитация канонических текстов. Образцами при этом в большинстве случаев служила не литература, а политика: речи, указы, постановления партийных съездов, высказывания Сталина и т. д. Проблема художника 1930-х годов состояла в опасной неустойчивости канонов: вместе с создателями исчезали и их еще недавно прославляемые творения, мнения и изречения. То, что сегодня было каноном, завтра попадало в index librorum prohibitorum. Этим можно объяснить и возросшую в 1930-е годы инфантильность литературы.

После 1934 года восхваления вождя наполнились радостной тональностью классических од, которая практически не чувствовалась в воинственной поэзии, посвященной Ленину. Стандартным вступлением отныне становятся призывы к радости («Ликуйте, радуйтесь») или констатация всеобщей радости: «Вся страна ликует и смеется, / И весельем все озарены, / Потому, что весело живется / Детям замечательной страны» (Н. Добровольский, «Спасибо», 1937). Радостно и сердечно обращается ода к большевистскому вождю. Иногда он так и именуется — «вождь», но значительно чаще — более доверительно: «отец», «друг», «товарищ» и «любимый». С ним и друг с другом советских граждан связывают отношения абсолютной гармонии; единственное мыслимое разногласие — это спор молодых людей, возвращающихся с парада, о том, на кого из них взглянул Сталин (Б. Лебедев, «Спор», 1936). В этом стихотворении автор сам принимает наивную позицию молодых людей, чей спор он подслушал, и отмечает в конце, что на самом деле Сталин смотрел только на него: «Пусть, — думал я, — спорят, / не зная того, / что Сталин смотрел на меня одного!»





Инфантильность лишь частично объясняется стремлением автора занять позицию молодых людей. Ее можно сравнить с наивностью героя сказки, который, попадая в сказочный мир, восторгается чудесами. Это демонстративное простодушие характерно для поэтов советского юго-востока. Узбекские, казахские, тунгусские и прочие авторы словно отвечают колониалистским представлениям о превосходстве великороссов, благодарно подчиняясь цивилизирующей их советской власти. Так, киргизский автор Шамшиев пишет в 1937 году с гордостью, что благодаря Сталину киргизские пастухи стали политиками: «Какое счастье рождено — у нас в горах! / Какое счастье зажжено — у нас в горах! / Как согревает нас оно — в своих лучах! / Все Сталиным озарено — у нас в горах! / Политиками-пастухами — киргизы стали…»

Но мотив преклонения перед советским вождем не сопровождается развитием и расширением относящихся к нему образных конструкций. Почти нельзя найти продуманных аллегорий, метафор и символов, восходящих к классическим европейским образцам. Канон поклонения Сталину поначалу создавался поэтами и народными певцами нерусских республик. В этих текстах используются примитивные сравнения с природными явлениями и отсылки к собственным региональным мифам; они не обладают законченностью образов, их цель — создание ориентальной атмосферы, в которой чрезмерность поклонения должна была предстать культурной зависимостью «отсталого» народа от «просвещенной» русской нации. При этом образу вождя придается couleur locale. Это нередко ведет к непродуманной аккумуляции сравнительных конструкций, а в итоге к чистой апории. Примером бездумной перегруженности метафорами и символами как западного, так и восточного происхождения может служить переведенное Пастернаком стихотворение Н. Мицишвили («Сталин», 1934, написано к XVII съезду), где присутствуют ассоциации с Прометеем, Орфеем, Гильгамешем, северным сиянием, зубами дракона, моисеевыми заповедями, серпом и молотом и т. д., и все это мотивируется одним — концепцией всесильности вождя. Будучи написанным на родине Сталина, это стихотворение послужило образцом для русской поэзии, воспевающей Сталина-Прометея как идеал спасителя и героической жертвы во имя всего человечества, как воплощение сокровенной связи с величественным миром гор и заключенной в нем первозданной силой.

VI

Обращение к фольклору в литературе 1930-х годов можно рассматривать как регрессию, вызванную поиском самостоятельной популярной формы выражения, опирающейся на принципы соцреализма, или даже как окончательный отказ от искусства модерна. Это обращение к фольклору не имело ничего общего с поисками авангардистов, которые использовали «естественные» и примитивные формы выражения, чтобы добраться до истины, скрытой под оболочками цивилизации (речь идет о таких художниках, как Эрих Хекель и Эрнст Людвиг Кирхнер, или неопримитивисты Ларионов и Гончарова, или, скажем, Филонов). Руководствуясь девизом быть «социалистическим по содержанию и национальным по форме», советское искусство не имело необходимости плутать в поисках истины, коль скоро она и так была известна и коль скоро в распоряжении художников оказывались общедоступные формы выражения. Тут-то и пробил час восточных и юго-восточных «народных поэтов», чьи гиперболические восхваления Сталину, печатавшиеся в центральной прессе, даже на какое-то время затмили гимны профессиональных русских литераторов. К числу этих «народных поэтов» относится казахский акын Джамбул Джабаев (1846–1945). Этим именем подписан ряд омерзительных публикаций. Так, после оккупации восточной части Польши «Правда» опубликовала его стихотворение «К братьям по крови», в котором автор радостно приветствовал их «освобождение». В послесловии сообщалось, что поэт передал свое произведение по телефону в московскую редакцию, где оно и было переведено. Тихонов описывает, какое огромное впечатление произвел на него старый, сморщенный Джамбул во время их первой встречи на заседании казахского Союза писателей в 1935 году.