Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 98

И «класс» в марксистском понимании этого слова перестает быть экономической категорией и превращается в политическую величину, если он дошел до решающего предела, то есть если классовая борьба ведется всерьез и с классовым противником — будь то иное государство или противник в гражданской войне — сражаются как с действительным врагом (38).

В сталинском Советском Союзе классовая борьба велась не на шутку. Любая дискуссия становилась политической или превращалась в политический антигосударственный заговор. Будь то биологи, лингвисты или инженеры, реальные или предполагаемые враги, их ссылали или уничтожали. Хотя Шмитт и подчеркивает «общественный» характер врага (который никакой не «преступник») и говорит, что потенциальная угроза собственному существованию (как hostis, а не как inimicus) кроется исключительно в «чужеродности» (Anders-Sein), но и он должен признать, что критерии злой, уродливый, вредный используются для типизации врага. Враг — паразит, вредитель, развратник и предатель, противоположность собственному бытию. Из этих примеров становится ясно, что «политическое», не отличаясь ни самостоятельностью, ни независимостью, господствует повсеместно: «Любое религиозное, моральное, этническое или другое противопоставление превращается в политическое, если оно в состоянии подразделять людей на друзей и врагов» (37). Вероятность или, по Шмитту, необходимость борьбы или войны с (внутренним или внешним) врагом, на которого пал выбор того или иного правителя, подразумевает также и вероятность смерти, откуда и исходит экзистенциальное преимущество «политического» перед всем остальным.

В отношении России 1930-х годов Шмитт приходит к интересному умозаключению. В главе «Das Zeitalter der Neutralisierungen und Entpolitisierungen» (так Шмитт определяет собственную эпоху) он пишет: «Мы, в Центральной Европе, живем sous l’oeildes Russes» (79). Европейские культурные предпосылки Россия довела до предела, осуществив антирелигию техницизма. Там создается государство «более интенсивное и более государственное, чем любое абсолютистское» (80). Для лучшего освещения представлений Шмитта о государстве обратимся к его размышлениям о месте «политического» среди других сфер. «Политическое», по Шмитту, черпает свою силу отовсюду (из религии, экономики, этики и т. д.), представляя собою не отдельную область, а «степень интенсивности ассоциаций или диссоциаций людей по религиозным, экономическим и другим мотивам» (39). Государство является при этом суверенным единством, ему принадлежит jus belli, то есть право определять, кто есть враг (в том числе внутренний), и сражаться с ним. Когда самодержавное государство, в частности Советский Союз как пример «предельно государственного государства», принимает все решения о друзьях и врагах, у отдельных граждан отбирается возможность политической активности. Тогда возникает государство, которое можно сравнить с католической церковью в концепции Великого Инквизитора Достоевского: у подданных отобрано право на свободу, взамен им дано право на беспечную и спокойную жизнь. Представление Макса Вебера о политической активности как стремлении к власти или влиянии на ее распределение в таком государстве применимо лишь к низшим социальным слоям, поскольку власть, сконцентрированная в верхах, может быть отобрана только революцией, что означает разрушение всего государства.

И именно на этом фоне выводы, к которым пришел Шмитт, сражаясь с либерализмом, следует рассматривать как модель «политического» при тоталитаризме. Поскольку для осуществления идеологии, произвольно выбранной диктатором, мобилизовано все население, каждый вынужден постоянно быть политически активным, то есть мыслить в категориях «друг — враг». Без мысли о вероятности собственного физического уничтожения, которая всегда присутствует при «острой классовой борьбе», становится невозможным высказываться об экономике, религии или этике. Выставление врага напоказ приобретает в тоталитарных обществах ключевое значение, поскольку характеристики позитивного типа мыслятся исключительно как антитезы ему. Характеристика врага как абсолютного зла с демоническими чертами разрушает любую форму компромиссного сосуществования.

Против вездесущего зла может защитить только еще более действенная сила добра, которую олицетворяет вождь. Только он выступает защитником от зла и его победителем. Так как этот мнимый бой захватывает все области общественной жизни без исключения, эстетика не может оставаться независимой и свободной сферой. Примат «политического» требует от автора лояльности, и эту лояльность он должен подтверждать в каждом произведении сызнова, чтобы не оказаться врагом и избежать уничтожения.

Проблема заключается в динамичной структуре тоталитарного государства. В отличие от абсолютистских государств с их неизменными понятиями ценностей, обоснованными религией и традицией, здесь понятие врага устанавливается произвольно и может быть мгновенно изменено, поэтому каждое официальное высказывание или даже молчание способно стать опасной игрой ва-банк.

III





Сказанное проливает свет на специфику рецепции политической лирики. Она воспринимается на фоне политической герменевтики, сквозь призму категории политического врага. Это значит прежде всего, что план содержания преобладает над планом выражения, «политическое» — над «лирическим». Стихи разделяют аудиторию на группы друзей и врагов; суждения по критериям «прекрасно — уродливо» невозможны. «Яд политического», говоря словами Адорно, который наверняка невольно подтверждает тезис Шмитта, отравляет эстетический образ. Ныне имена Сталина и Гитлера в стихах воспринимаются не как слова хореического типа, а как вызов и скандал. Обсуждение эстетических качеств «од», восхваляющих тоталитарных вождей, исключается. Их сегодняшний реципиент или исследователь, не подчеркивающий своего к ним отвращения, рискует навлечь на себя подозрение. Нейтральной позиции здесь быть не может.

Переходя к анализу творчества Джамбула, хотелось бы прежде всего напомнить возражение Евгения Добренко Андрею Синявскому: массовые культурные феномены не следует отвергать как псевдохудожественные[464]. Такие тексты как нельзя лучше отражают общественные настроения. Исследование диалогического (правитель и поэт) и массового коммуникативного характера таких стихов помогает понять механизм литературного производства в тоталитарных государствах.

Сразу после прихода нацистов к власти Шмитт описывает характерные черты современного вождя, и их можно сравнить с чертами «великих вождей» Советского Союза. Как немецкие фашисты, так и советские коммунисты считали себя революционерами, а понятие «властитель» полагали устаревшим. Они заменили его понятием «вождь», которое больше подходило к потребностям массового общества XX столетия, поскольку «властитель» был обречен на «гибель в наслаждении», будучи, по Гегелю, отчужден от вещей, обрабатываемых «работником». «Вождь» же был выходцем из народной массы, то есть частью ее, и в то же время он был далек от нее, возвышаясь над нею и обладая сакральным ореолом и харизмой.

Шмитт в 1933 году писал о вожде: «Он — понятие непосредственной современности и реального присутствия. По этой причине он включает в себя в качестве положительной предпосылки гомогенность своим последователям». Эта гомогенность в действительности была фикцией — и в случае Гитлера, и в случае Сталина, но она принадлежала к числу наиболее часто используемых атрибутов образа вождя. Выход из низов на вершину общественного движения заменял королевское рождение. Постоянная смена идентификации (с массами) и дистанции формирует структуру стихов о Ленине и Сталине. И не случайно существующие немногие примеры антисталинской поэзии (до и после 1953 года) подчеркивают именно одиночество и отчужденность властителя в Кремле[465].

IV

Если перенести размышления Шмитта на искусство слова, то в первую очередь выясняется, что в тоталитарной литературе вообще каждое слово теряет свои многочисленные стилевые вариации (по Бахтину) в пользу однозначной политической направленности. И все же, в отличие от дихотомии Бахтина, проводящей различие между гомофонически, то есть с присутствием ощутимой центральной авторской инстанции, и полифонически построенными литературными произведениями, для текстов социалистического реализма характерно полное отсутствие воспринимаемой в качестве субъекта авторской инстанции. Это место занимает тоталитарный вождь. Итак, речь идет не о противопоставлении авторитарного и диалогически ориентированного слова. Авторитет автора полностью воспринимается через вождя. Политическое в понятии Шмитта в этом случае в такой степени доминирует над эстетическим, что творческая инстанция, auctor, целиком исчезает, а в идеальной реализации один лишь Сталин выступает в качестве автора. И именно это обстоятельство воспевается в многочисленных стихотворениях культа личности: вождь является не только музой, творческим источником для писателя; он — тот, кто практически продиктовал каждый отдельно взятый текст, тот, кто заранее предопределил его материальное воплощение. При этом не имеет ни малейшего значения то, что именно джамбуловское восхваление властителя пронизано сильными автобиографическими мотивами, так как он именно этим дает понять, что существует как поэт и как человек только благодаря гениальности Сталина. То, что в действительности Джамбула как эмпирического автора вообще не существовало, как будет показано ниже, можно рассматривать на этом фоне как одну более чем абсурдную особенность развития литературы в Советском Союзе 1930–1940-х годов.