Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 9



Потом он вытаскивает из меня датчик и повторно водит по животу – специально, чтобы продемонстрировать студентам то, что они пропустили.

– Смотрите, какая типичная картина, – говорит профессор Демидов. – Вот кисты… Видите? Вот они, множественные кисты… Размеры почек в пять раз больше нормы… Мочевой пузырь недоразвит… Смотрите, как интересно… Вод пока нормальное количество… Но скоро будет маловодие… С такими пороками дети не выживают…

Не выживают. Не выживают. Не выживают.

Профессор Демидов обращается не ко мне, а к студентам. Меня он больше не замечает. Меня больше нет.

Спокойная я на некоторое время полностью захватывает мое тело. Я лежу без трусов, по моим щекам текут слезы, такие дети не выживают, но это все не со мной. А я размышляю.

Я думаю, что в чисто образовательных целях показывать “типичную картину” студентам и начинающим медикам важно. Что это просто необходимо для воспитания квалифицированных кадров. Чтобы они отличали одну патологию от другой. Одну кисту от другой. И я понимаю, что правильнее всего показывать, как выглядит патология, на живом примере. На моем примере. Но тут вот ведь что любопытно. Если я сейчас честно служу науке в целом и Центру акушерства, гинекологии и перинатологии им. В. И. Кулакова в частности, какого ж черта я заплатила за это исследование три тысячи рублей? А если уж я их заплатила, то почему светило науки попросту не спросило меня, не возражаю ли я, чтобы за мной сейчас наблюдала толпа посторонних? Я, кстати, скорее всего, согласилась бы. По тем же причинам, по которым я пишу эту книгу, – чтобы в происходящем был хоть какой-то практический смысл…

Самое удивительное, что, когда днем позже я опишу эту сцену своему другу С., врачу-педиатру, он искренне удивится моему возмущению. Он скажет: “Это нормальная практика. Студентам нужно учиться”. И только когда я напомню про три тысячи рублей и про этику, он вроде бы со мной согласится – но как-то не слишком уверенно.

И кстати, про “нормальную практику”. Нормально ли, что профессор, сообщающий мне о том, что мой ребенок не выживет, не выражает сожаления и сочувствия? “Мне очень жаль, но такие дети не выживают”. Это звучало бы лучше. Конечно, профессору не жаль. У профессора – профессиональная деформация, и принял он меня, наверное, потому, что мой случай можно использовать в педагогических целях, но это все вопросы, касающиеся исключительно профессора и его душевных свойств. Но вот что касается “нормальной практики”: формальное выражение сочувствия в таких случаях – это норма человеческого общения. Это международный стандарт. Базовый. Пройдет еще несколько дней, и я обнаружу, что у нас такого рода стандартов вообще нет. Иногда попадаются люди, считающие нужным сказать “сожалею” или “сочувствую”. Но это исключения. Никаких общепринятых ритуалов выражения сострадания не существует.

Вы, может быть, думаете, что это неважно? Что от этого не легче? Поверьте мне. Важно. И легче. Совсем немного, но легче. Представьте себе, что у вас нет кожи, вам больно даже от ветра, вам больно от себя самого. Представьте теперь, что к вам прикасаются рукой. Вы предпочли бы, чтобы это была рука в рабочей брезентовой рукавице? Или чтобы тот, кто вас трогает, сначала бы ее снял, помыл руки с мылом и намазал их кремом?

– Одевайтесь, – говорит мне профессор, вид у него слегка озадаченный. – Чего вы сидите? Вытирайтесь и одевайтесь.

Я обнаруживаю, что действительно тупо сижу на кушетке – без трусов, с измазанным в геле животом – и смотрю в одну точку.

Я вытираюсь и одеваюсь. Студенты молча наблюдают за мной. В абсолютной, гробовой тишине.

Я нарушаю эту тишину:

– Он совсем нисколько не проживет?

– Ну почему же нисколько, – отвечает профессор. – Может быть, проживет. Два-три дня. Или даже месяца. Вам решать. Прерывать беременность или донашивать.

– Куда мне теперь идти?

– Идите в женскую консультацию.

– А здесь?..

– Здесь мы такими вещами не занимаемся.

Это первый (но далеко не последний) раз, когда я слышу формулировку про “такие вещи”, но сейчас я слишком раздавлена, чтобы насторожиться.

– Спасибо, – говорю я профессору.

Мне кажется, на его лице мелькает какое-то человеческое чувство, но он тут же загоняет его поглубже.

– Идите в женскую консультацию, – зачем-то повторяет он снова.

Я выхожу из кабинета и сталкиваюсь нос к носу с той самой уборщицей. Она молча зыркает в мою сторону, и по лицу ее разливается совершенно искреннее, какое-то даже детское выражение злорадства. Не знаю, как я сейчас выгляжу. Надо думать, что очень плохо.

То, что я делаю дальше, – это, наверное, то самое отрицание. Которое меня наконец накрыло. Я не иду вниз в раздевалку. Я поднимаюсь на тот этаж, где принимает эксперт Воеводин. Я не совсем отдаю себе отчет в своих действиях, но я хочу, я просто должна сделать экспертное УЗИ снова. И именно у того доктора, который написан у меня на бумажке. Потому что он – самый лучший. И у него современный подход. А не замшелая советская школа. Возможно, он скажет мне что-то другое. Я не надеюсь, что он сообщит мне, что все в порядке. Но я надеюсь, что он оставит мне хоть какой-нибудь шанс. Хотя бы пару процентов. Что мой ребенок родится и сможет выжить. Мы будем лечить его. Мы все сделаем. Донорская почка, диализ, все что угодно…

Я сажусь в очередь к профессору Воеводину. Дело уже к вечеру, я дожидаюсь, когда он принимает последнюю пациентку по записи, и захожу.



Воеводин стучит по клавиатуре компьютера.

– Я занят, – говорит он. – Я вас не вызывал.

– Когда мне можно будет зайти?

Он поворачивает ко мне лицо, недовольное и самодовольное одновременно.

– Я очень занятой человек. Чего вам вообще надо?

Я начинаю путано объяснять, что муж звонил ассистентке, и что тот врач, который делал мне УЗИ на Пироговке, рекомендовал обратиться именно и только к нему, и что ассистентка сказала, чтоб я пришла…

– А, это вы, – он слегка смягчается, но тут же снова мрачнеет. – Это было два часа назад. Почему вы пришли только сейчас?

Я начинаю плакать. Я говорю, что уже успела записаться к Демидову, и что моя очередь уже подходила, и что…

– Так вы уже сделали УЗИ у Демидова? – рявкает Воеводин.

– Да.

– Тогда чего вы хотите от меня?! – теперь он уже просто орет. – Вам сказали идти ко мне, вы пошли к Демидову, вы сделали свой выбор, чего вы теперь хотите?! Идите отсюда!

– Я хочу сделать УЗИ у вас.

– Но пошли вы к Демидову!

– Извините.

Я чувствую себя дождевым червем, которого разрезали стеклышком. На две половинки. Одна извивается, унижается и пускает слезы и сопли, потому что она хочет УЗИ. Другая почти не двигается. Она презирает первую. И шепчет ей: “Ты разве не видишь, что этот человек – сволочь?”

– Какой он вам поставил диагноз? – спрашивает Воеводин.

– Двусторонняя мультикистозная дисплазия почек.

– Срок?

– Шестнадцать недель.

– Мое УЗИ стоит дорого, – он слегка успокаивается. – Шесть тысяч рублей.

– Хорошо, – отвечаю я. – У меня они есть.

– Тогда приходите через две недели. Я люблю смотреть почки на сроке 18 недель. Сейчас я смотреть не буду. Ничего не делайте эти две недели. Никаких инвазивных процедур. Никаких прерываний. Ждите.

Конечно, я больше никогда к нему не пойду. Но позже я выясню, что он предложил мне прийти через две недели не из каприза. А потому, что состояние мочеполовой системы действительно лучше смотреть в 18 недель. Хотя бы потому, что к этому моменту почки плода полностью берут на себя функцию по заполнению матки водами (эмбрион заглатывает околоплодные воды и выделяет их обратно с мочой, это такая замкнутая экосистема), и если воды есть – значит, функция почек хотя бы частично сохранена, а если их нет – значит, почки не работают в принципе. То есть эксперт Воеводин был с медицинской точки зрения прав.

Это не отменяет того безобразия, которое произошло с точки зрения человеческой. Но душевные качества эксперта – это проблема только его и его семьи. А вот отсутствие обязательных норм поведения в медицинском учреждении – это уже проблема системная.