Страница 20 из 24
После падения Империи для мадам де Рембо началась иная жизнь – почести, празднества, удовольствия, лесть – все исчезло, будто сон, и как-то поутру она проснулась всеми забытая и никому не нужная в легитимистской Франции. Многие оказались более ловкими и подобострастно приветствовали новую власть, благодаря чему их вознесло на вершину почестей, но графиня, которая из-за отсутствия здравомыслия всегда следовала первым, обычно неистовым порывам, совсем потеряла голову. Она и не думала скрывать от тех, кто считался ее подругами и спутницами на празднествах, свое презрение к «пудреным парикам», к возрожденным кумирам. Подруги испуганно вскрикивали, слушая злопыхательства графини, они отворачивались от нее, как от еретички, и изливали свое негодование в туалетных комнатах, в тайных покоях королевской семьи, где были приняты и где их голоса звучали достаточно веско при распределении должностей и богатств.
Когда новые правители награждали своих верных слуг, графиня де Рембо была забыта. Ей не досталось даже самой ничтожной должности фрейлины-камеристки. Не получив ранг королевской челяди, столь милый сердцу придворных, она удалилась в свое поместье и жила там, оставаясь бонапартисткой. В Сен-Жерменском предместье ее также перестали принимать как неблагонадежную. На ее долю остались лишь такие же, как она, выскочки, и приходилось принимать их за неимением лучшего. Но графиня во времена былого взлета питала к ним столь сильное презрение, что не обнаружила вокруг себя ни одной подлинной привязанности, которая могла бы вознаградить ее за все потери.
Пришлось ей в возрасте тридцати пяти лет открыть наконец глаза и увидеть всю ничтожность человеческой суеты, что было, пожалуй, чересчур поздно для женщины, чьи юные годы прошли в пьянящих утехах, пролетали так быстро, что она и оглянуться не успела. Она как-то сразу состарилась. Жизненный опыт не лишал ее иллюзий постепенно, поочередно, как обычно бывает с возрастом. Графиня на склоне лет познала лишь горечь сожаления и ожесточилась.
Последние годы жизнь превратилась для нее в муку, все стало предметом зависти и раздражения. Тщетно изощрялась она в насмешках над Реставрацией, тщетно вызывала в памяти минувший блеск, чтобы из духа противоречия едко критиковать поддельный блеск нового царствования; скука снедала эту женщину, жизнь которой была некогда сплошным праздником. Теперь она с горечью вынуждена была признать, что обречена лишь на жалкое прозябание у домашнего очага.
Она и раньше отмахивалась от домашних забот, сейчас же они стали ей ненавистны; дочь, которую она почти не знала, не способна была пролить бальзам на раны материнского сердца. Следовало бы воспитать это дитя в мыслях о будущем, но мадам де Рембо умела жить лишь минувшим. Парижский свет, так внезапно и так нелепо изменивший свои нравы и обычаи, говорил ныне на новом, непонятном ей языке, его развлечения были ей скучны или возмущали ее, а одиночество тяготило, пугало, доводило чуть ли не до лихорадочного бреда. Больная от гнева и тоски, она томилась на оттоманке, вокруг которой уже не пресмыкался ее собственный малый двор – миниатюрное подобие большого императорского двора. Ее товарищи по несчастью наведывались к ней оплакивать свои беды и лишь оскорбляли графиню, умаляя ее несчастья. Каждый из них уверял, что именно на его голову пала вся немилость этого злополучного времени и вся неблагодарность Франции. В этом мирке жертвы и оскорбленные пожирали друг друга.
Эти эгоистические взаимные обвинения лишь усугубляли болезненное и горькое состояние мадам де Рембо.
Изредка более удачливые приходили посочувствовать по старой дружбе и уверяли, что все милости Людовика XVIII не сумели стереть в их памяти воспоминаний о дворе Наполеона. Она же в отместку за их теперешнее процветание осыпала бывших подружек упреками, обвиняла в измене великому человеку, заявляла, что она-то, графиня, не изменяла ему, как они! Наконец, в довершение беды, повергшей графиню в оцепенение, она, вынужденная проводить целые дни среди зеркал, неподвижных и пустых, смотрясь в них ныне без пышных нарядов, без румян и бриллиантов, всем недовольная и поблекшая, вдруг убедилась, что ее красота и молодость ушли одновременно с Империей.
Ей исполнилось уже пятьдесят лет, и, хотя следы ушедшей красоты остались на ее лице в виде неясных иероглифов, тщеславие, что вечно живет в сердце подобных женщин, заставляло ее теперь страдать так остро, как, пожалуй, ни в какую иную пору ее жизни. Родная дочь, любовь к которой была, по сути, инстинктом, присущим даже самым извращенным натурам, самим своим существованием напоминала графине былые времена, заставляла сильнее ненавидеть сегодняшние. Она произвела девочку на свет с чувством омерзения, и когда при ней восхищались Валентиной, первым чувством графини была материнская гордость, зато вторым – безнадежное отчаяние.
«Ее жизнь как женщины только-только начинается, – думала она, – а моей пришел конец!»
И там, где графиня могла появляться одна, без Валентины, она чувствовала себя не столь несчастной. В этих случаях она, по крайней мере, избегала неуместно восхищенных взглядов, которые, казалось, говорили:
«В свое время вы были столь же прекрасны, я-то отлично помню расцвет вашей красоты».
Кокетство, однако, не настолько руководило графиней, чтобы она держала дочь взаперти, но стоило Валентине выказать хоть малейшее желание остаться дома, как графиня, возможно, не отдавая себе в том отчета, охотно принимала ее отказ, уезжала с легкой душой, и тогда ей свободнее дышалось в суетной атмосфере салонов.
И хотя оковы слишком забывчивого и безжалостного света принесли графине де Рембо лишь горечь разочарования, он все равно влек ее, как колесница труп. Где жить? Как убить время, как дождаться ночи, когда каждый день тебя старит, но ты все равно оплакиваешь его уход? Когда услады самолюбия уже позади, когда все побудители страсти иссякли, покорному рабу моды остается лишь единственная утеха – блеск люстр, суета, гул толпы. Пусть ушли грезы о любви и почестях, все равно остается потребность двигаться, шуметь, не спать по ночам, говорить: «Я была там вчера, я буду там завтра». Грустное зрелище представляют собой дамы в возрасте, скрывающие свои морщины под цветами и венчающие свое бескровное чело бриллиантами и страусиными перьями. Все у них ненастоящее – талия, цвет лица, волосы, улыбка; все уныло – драгоценности, румяна, веселость. Призраки, попавшие на сегодняшний бал прямо с сатурналий[10] минувшей эпохи, они присутствуют на нынешних банкетах словно затем, чтобы преподать молодости печальный философический урок, сказать ей: «И ваше время пройдет». Они цепляются за покидающую их жизнь, гонят прочь мысли об оскорбительном увядании, открыто выставляя его под обстрел оскорбительных взглядов. Женщины, достойные жалости, почти все не имеющие семьи, не имеющие сердца, – их встречаешь на всех празднествах, где они пытаются найти забвение в вине, воспоминаниях и шумной суете бала!
Графиня не имела сил отказаться от этой пустой, бездумной жизни, хотя тяготилась ее скукой. Она уверяла, что со светом покончено раз и навсегда, но не упускала возможности вновь погрузиться в привычную атмосферу. Когда ее пригласили на это провинциальное сборище, где должна была председательствовать принцесса, графиня была вне себя от счастья, но она скрыла свою радость под презрительно-снисходительной миной. В глубине души она даже лелеяла мечту вновь обрести милость власть предержащих, если, конечно, ей удастся привлечь к себе внимание герцогини и дать ей понять, насколько она, графиня де Рембо, выше, чем окружающие. К тому же дочь ее должна была в скором времени стать женой господина де Лансака, одного из фаворитов легитимистской партии. Давно пора было сделать первый шаг навстречу этой аристократии по крови, которая могла придать новый блеск ее аристократии чистогана. Госпожа де Рембо возненавидела знать лишь с той минуты, когда знать оттолкнула ее. Возможно, настал момент, когда по знаку принцессы все эти надутые аристократы смягчат свое отношение к графине.
10
Cатурналии – у древних римлян декабрьский праздник в честь Сатурна, бога земледелия.