Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 23

Прасковья отворила матери дверь и с порога весело вскричала: «Ну как ты?!» Осеклась, взглянув на босые, в грязи и пыли, Еленины ноги. Мать, откуда брела-то ты, пробормотала дочь, и голос у нее замер, она подумала, может, не надо спрашивать-то ничего. Может, еще хорошо, что жива осталась. «Ниоткуда, – сначала медленно сказала Елена, вслушиваясь в странный, чужой звук своего голоса, а потом добавила: – Дай мне поесть. Вина и сыра».

И дочь резала сыр и разливала по бокалам розовое кислое ронское вино, с виноградников Роны, во Вьенне и в Кондрие у Жюля жила родня, он был отнюдь не потомственный парижанин, корни их рода уходили в землю Дофинэ и Прованса. И Елена ела. Она откусывала синий козий сыр – и не чуяла запаха сыра. Она отхлебывала ронское озорное винцо – холодное, ну ведь она ночью так хотела вина ледяного! – и не чувствовала вкуса.

Она помнила только вкус его губ.

Она вдыхала запах его рук. Его щек. Его крепкой смуглой шеи. Его полынного пота. Его запах. Запах.

Елена отшвырнула по столу от себя тарелку с синим сыром. Вскочила. В столовой было много места, было где разгуляться. Раз-два-три-четыре! Раз-два-три-четыре! Раз-два-три… раз…

– Мама, что с тобой? – спросила Прасковья. – Ты спятила?

Елена танцевала в гостиной, закинув кудрявую голову. Она давно не красилась, и в золотых парчовых завитках нищей холщовой нитью искрила седина.

Раз-два-три-четыре… раз…

Прасковья вытащила из кармана халатика мятные сигареты. Закурила. Пощупала вздувшийся сугробом живот.

– Мать, так понравились танцы?

Елена, посреди гостиной Жюля, зятя своего, в квартире на Елисейских Полях, танцевала, одна, босиком, на скользком, вчера навощенном паркете, пачкая его, роскошный, грязными ступнями, аргентинское танго.

Она пошла туда, на Pont des Arts, еще и еще раз.

Она, пока была в Париже, каждое воскресенье ходила на Pont des Arts, искала глазами его в танцующей веселой толпе, и ее опять приглашали, и она танцевала с мужчинами, со стариками и с юнцами, с низенькими и с высокими, с толстыми и с тонкими, – да ей наплевать было, с кем она танцует, лишь бы танцевать, ведь он придет, он сразу увидит ее, он сам вырвет ее из рук других мужчин ее, он… уведет ее…

Музыка гремела. Музыка затихала. Музыка гладила ее по голому локтю и целовала в висок.

Он больше не пришел.





Я продлю визу в посольстве еще на месяц, заявила Елена дочери. Прасковья передвинула языком мятную сигарету из одного угла губ в другой. «Что случилось, маман? В России мусульманский переворот? В Нижнем прорвало городецкие шлюзы?..» Елена тряхнула овечье-кудрявой головой. «Я буду брать уроки танго у мадам Мартэн!»

Мадам Мартэн, поползли брови вверх у Прасковьи, но ведь это же самая дорогая, дорогущая училка танцев в Париже! Один ее урок, мать, знаешь сколько стоит?! Прасковья орала, Елена ухмылялась. «Ты будешь считать деньги, курица, в моем кошельке! Еще чего! Напрасно! Я и сама смогу это сделать! А ты будешь со мной ходить на уроки! Все равно тебе, брюхатой, делать нечего!»

Мадам Мартэн оказалась крошечной, как болонка, и прыгучей, как блоха, сухенькой старушонкой, и бормотала быстро и неразборчиво, Прасковья еле успевала переводить. У меня в студии не курят, вскинула вальдшнепью головку мадам Мартэн, и Прасковья мрачно затушила сигарету о холодное железо балетного станка. Елена нарядилась в черное трико, подражая балеринам. Она наблюдала себя и мадам в высоких, до потолка, зеркалах. Она осталась собой довольна. «Фигурка еще будь здоров, и ножки как у саранчи. Я перейму эту науку!» Она глядела мадам в рот. Она повторяла па танго, что показывала ей седая болонка, так старательно, что пот падал крупными виноградинами на паркет студии с ее висков, из-под крашеных кудрей.

Один урок у мадам Мартэн и впрямь стоил дорого. Елена заплатила старушенции за десять уроков вперед. Мадам таяла перед Еленой, как безе во рту. Елена выучивала па аргентинского танго: вот это болео, а вот это очос, мах ногой на бедро партнера, мах ногой назад, а вот это, как это называется, черт, забыла, резкое движенье головой туда-сюда, будто бы ты озираешься по сторонам, кто заметил тебя, твою преступную любовь, твою постыдную страсть, твою…

Мадам вела Елену по гладкому паркету студии, как заправский мужчина-партнер, Елена переставала видеть рядом с собой прокопченную на огне вечного танца тощую старушку, а видела мужчину, и любила его, и танцевала с ним единственный, последний танец. Мадам нисколько не задыхалась, танцуя. Мадам кричала: «Дышите! Не забывайте дышать! В танго главное – дышать! Иначе вы утонете!» Она говорила о танго, как о море. Об океане. Она ворковала голубкой: «А вы знаете историю аргентинского танго, деточка?.. О-о-о-о, вы не знаете!.. Ну конечно, откуда… в вашей снежной России… где по улицам, миль пардон, ходят медведи… Танго – это танец простонародья. Это танец тех, кто бороздил Атлантику взад-вперед, в поисках работы, из Аргентины в Париж, из Гавра в Бразилию, из Мексики в Лондон и обратно… в трюмах, во вшивых третьих и четвертых классах богатых, блестящих, золотых лайнеров!.. И они танцевали танго там, в душных табачных трюмах. И мужики лапали баб, миль пардон, и за зады, и за груди… этот танец в утонченной Европе был – нонсенс!.. хулиганский!.. непотребный!.. Он был, душечка, запрещен!.. И музыка, его музыка была запрещена, она вызывала рвоту, она отталкивала, потому что эта музыка была – голая, наглая, неприкрытая страсть… только страсть, и больше ничего!.. А простому народу не надо ведь притворяться. Люди навешали на себя побрякушек… а под мишурой они – голые!.. бесстыдные!.. мужчина и женщина!.. Голые, да, дикие, мокрые, потные… как в Раю… И они сплетались в танго, как в страсти! И стонали в углах трюмов, набитых мешками с табаком, с бананами, с зернами кофе! И, милочка, танец становился любовью, а любовь – танцем. Вот что такое танго! Извольте кушать! Если вы начали танцевать танго – вы не остановитесь уже!»

Прасковья старательно переводила. В крошево нервно мяла пальцами в кармане мятную сигарету. Елена видела, как ее внук толкается у дочери в животе.

Она танцевала в студии у мадам Мартэн. Она танцевала дома: в спальне, в гостиной, на кухне, когда готовила обед и ужин, на лестничной площадке, когда ждала старинный медленный, как кляча, лифт. Она танцевала в парке Монсо, в Люксембургском саду, куда ходила с внучками гулять, – прямо у коляски, и малютка Мари-Жанн таращила из коляски на танцующую grandmaman прозрачные рыбьи глазенки, а малютка Софи, сидя на лавке, кричала по-русски: «Бабуська! Давай!.. Бабуська! Давай!..» Елене было плевать на прохожих. В ней начинала звучать музыка, и она не могла противиться ей. Она разучивала новые па. Она отрабатывала те, что уже узнала. Ей аплодировали у фонтана в Тюильри: «Браво, мадам!.. Манифик!..» Пусть думают, что я сумасшедшая. Что я – старая русская выжившая из ума балерина из Сент-Женевьев-де-Буа. Голуби взвивались у нее из-под ног серыми, сизыми, вверх подброшенными розами, крылатым букетом.

Ближе к весне Елена улетела в Нижний.

Что она делала в Нижнем, как жила, она не запомнила.

Наползали грозовые тучи. Гремело и пылало пьяное французское лето.

В июне Прасковья родила мальчика, и его назвали Мишель, в честь отца Жюля. «Я прилечу и помогу тебе с ребенком», – заботливо сказала дочери в трубку Елена, и это прозвучало как: я устала от твоих котят, киска, но это мой долг, помочь. «Спасибо, маман, но может, я сама?» – вежливо спросила Прасковья, и это слышалось так: живи своей жизнью, мама, у меня-то своя.

Красными каштанами загорался и гас сентябрь.

В октябре маленького Мишеля окрестили по католическому обряду. «Вот мои внуки и французы, по-русски-то уж никогда балакать не будут», – морщила губы Елена, принимая поздравленья друзей на крестинах.

Когда гости уже порядком упились и красным, и белым вином, и коньяками из лучших парижских магазинов, и объелись жареным мясом, и жареной рыбой, и копчеными мидиями, и свежими персиками, и мороженым, и шоколадом, и среди зажженных на столе свечей лениво играли в карты, Елена ушла в свою спаленку, поставила выбранный наудачу диск с музыкой, это оказался Пьяццолла, ну пусть будет Пьяццолла, все равно. Она закинула голову. Закрыла глаза. Руки нащупали лишь пустой воздух. Ноги сами уже танцевали. Это было необоримо. Обжигающая слепая волна поднялась снизу, от пяток, прошла дикой молнией через хребет, хлеще арманьяка замутила хмельную голову.