Страница 97 из 102
Рассказывала она возбужденным, крикливым голосом, неизвестно чему улыбалась, похохатывала. Легкомыслие, ребячество сквозили во всех ее словах и позе. То отхлебнет из кружки молока, то затянется папироской.
Филька мрачнел: лицо его вытягивалось; углы губ отвисли, как у мопса, которому сунули в нос кусок намазанного горчицей хлеба. Зато воспаленные глаза Дизинтёра самодовольно поблескивали: он пыхтел, прикрякивал.
— А мне — ха-ха — что скрывать? — вновь ухмыльнулась Шура. — Я теперь девушка хорошая, чистая. И жениха себе ищу тоже чистого, молоденького, — игриво подмигнула она Фильке.
Филька опять весь вспыхнул и вновь толкнул Дизинтёра в бок.
— Я не пью, не нюхаю, курю очень мало, а любовных глупостей не признаю: мне их не надо. Правда, что после тюрьмы я сошлась с одним вором, жила с ним четыре месяца; его сослали в Соловки… А теперь я от плохого сторонюсь.
«Врет, дрянь», — подумал Дизинтёр и спросил:
— Ну, а как же ты, девушка, народ-то облапошивала, денежки-то воровала?
Шура рассмеялась звонко, пожала плечами и с женским кокетством погрозила Дизинтёру мизинчиком с колечком, Потом вдруг стала серьезной, насупила густые брови, но тотчас же вновь расхохоталась:
— Да очень просто! Была на свободе, одевалась хорошо, на коньках бегала, физкультурой увлекалась. Каждый вечер театр, кинематограф. Денежки не жалела, деньги для меня — ха-ха, — как сор. За мной ухаживали очень приличные молодые люди; они не воры, у матерей живут. Состоятельные очень. Например, в театре подсела к одному лысому дедусе, прижалась к нему; он запыхтел, тоже ко мне прижался плечиком. Огни загасли, Евгений Онегин запел, — ну, и бумажник мой, в нем триста пятьдесят рубликов.
— А на чем в последний раз засыпалась? — по-сердитому, с унылой дрожью в голосе, спросил Филька и пересел с кровати в темный угол к печке.
— Шла нас компания Я — с мальчишками. А навстречу какая-то накрашенная морда под ручку с Ванькой Соколком, с вором. Он помогал мне сбывать краденое и фигли-мигли строил. Конечно же, я — ха-ха — увлекалась им. Бабища толкнула меня в грудь, Я крикнула: «осторожней!» — и плеснула ей в накрашенное мурло серной кислотой. Она начала кататься по земле. Ванька убежал, все убежали: меня замели. Когда сидела в домзаке, все время — ха-ха — плакала: вот дура какая! Сижу да плачу: «Такая уж моя судьба — в тюрьме умереть». А замест того встала на правильный путь, сюда попала. Ну — хи-хи — прощайте. Я пойду. До свидания, гражданин Филипп, Может, вы меня проводите?
— Нет, — сказал Филька. — Я ногу стер.
После ее ухода ни Дизинтёр, ни Филька друг другу ни слова. Только Катерина, ударяя себя по бедрам, громко, оскорбительно для Фильки, хохотала.
— Горчичничек хороший тебе, Филиппушка, — говорила она.
Губы Фильки дрогнули.
— Нет, я не верю ей, этой самой шилохвостке. Никудышная она. С гнильцой, — вздохнул Дизинтёр.
Ночью, крадучись, он напился всласть ледяного квасу и наелся соленых огурцов. Пришедшая наутро Надежда Ивановна только головой покачала: температура у больного резко поднялась.
В избе стало мрачно; навалились на избу тоска и ожидание чего-то нехорошего.
19. ОГНЕННАЯ НОЧЬ
Вечером была интересная беседа, по Дарвину, о происхождении человека: вел ее учитель из станицы.
Ребята долго не могли успокоиться. Обсуждения продолжались и в спальне до глубокой ночи. Лежа на койках, молодежь перебрасывалась фразами, разделилась на три лагеря: сразу уверовавших в обезьяну, сомневавшихся и совершенно отрицавших.
Не верил «в облизьяньи выдумки» и старик караульный Федотыч, «ундер-цер» времен Александра II, служивший здесь по вольному найму. Он весь в седой щетине, в тулупе, в валенках.
Был крепкий ветреный мороз; старик зашел на полчасика погреться, да в разговорах и задержался у ребят. Другие два сторожа из вольных, благо Краев в городе застрял, тоже залезли в баню греться. Ну, да ничего: во Дворе остался злобный пес. Поставив в угол собственную стародавнюю берданку, караульный уселся возле теплой печки.
Несколько коек были пусты: Амелька с Юшкой ночевали в столярной мастерской; Мишу Волю и еще троих надежных мальцов прихватил с собой товарищ Краев.
Спор стал переходить в горячий словесный бой: вот вскочат и вцепятся друг в друга. Накаленную атмосферу разрядил Федотыч. Он выколотил трубку, набил снова, сплюнул и глухо, как в бочку, кашляя, сказал: — Ерунда с маслом.
— Ты тоже, старый мерин, не веришь? А ну, Федотыч, опровергай.
— А чего снивергать-то? Глупости — говорю. Где это видано, где это слыхано…
— Ты от кого произошел?
— От своих родителев, И родители мои — от своих родителев. И все люди так. Блоха от блохи рождается, муха — от мухи, собака — от собаки. Сроду не бывает, чтоб от петуха, скажем, родилась телка. Глупости. Враки, ребята, не верьте. Это вам внушается с озорства. Человек был создан, ребята, сотворен. Уж я врать не буду.
— А ты был, что ли, при творенье?
— Хоть не был, — где мне быть? Еще меня тогда и на свете-то не было. А в святых книгах сказано.
— Так и это в книгах! Вот Дарвин, видишь?
— Ваши книги, ребята, от ума, а те от духа. Например, я тридцать лет при Зоологическом саду в Питере служил, Облезьян там боле сотни. Да за все тридцать лет-то и не слыхивал, чтоб облезьяна человечье дите принесла. А ежели какая и ощенится — ну, облизьяненок и облизьяненок. Иным часом, правда, бывает — женщина какую-нибудь нечисть, вроде чертенка, принесет… Это бывает… Ну, а чтобы… это… как его…
Вдруг ребята вихрем сорвались с коек:
— Пожар!.. Пожар!
Поднялась суматоха. Горела охваченная со всех сторон пламенем столярная мастерская. Морозный ветер раздувал огонь. В станичных церквах ударили в набат. Было около двух ночи.
Дизинтёр рывком руки опрокинул на пол гору лежавших на нем одежин, вскочил и бросился к окну;
— Пожар! Батюшки, камуния пластает! — Он быстро всунул ноги в валенки и & судорожной спешке набросил полушубок. Катерина завыла, сгребла мужа в охапку. Отшвырнув ее, он побежал к двери. Она повисла у него на шее. Он ударил ее по голове, снова отшвырнул и, выкатившись в хлев, вскочил на безуздую незаседланную лошадь.
Сквозь чехарду ярого заполошного набата Дизинтёр грохал в рамы встречных изб:
— Хозявы! Живо на коней! Камунию спасать! — И держась за гриву, гнал лошаденку дальше. Пугливый конь приплясывал, норовил повернуть назад. Навстречу с уздой бежал Филька.
— Стой, стой! — голосил он и, накинув на коня узду, уселся сзади Дизинтёра. Дизинтёр не узнал Фильки.
Лошадь пошла под гору полным ходом. Мороз сломился. Мело, бросало в лица всадников жестким снегом. Дизинтёр без шапки. Глаза его вытаращены.
— Застегнись! — крикнул ему в спину Филька. Сзади долетали звонки пожарников и шумливый гул проснувшейся станицы.
— Но, халява!.. — бил в бока скакавшей лошаденки Дизинтёр.
Филька на скаку свалился, бежит сзади и кричит: — Стой, стой!
Но Дизинтёр теперь, ничего не слышит, ничего не видит, кроме пылавших огнем, плавно качавшихся небес.
— Но, халява, но! — В ушах — звоны, стуки, щебет ласточек, в груди — готовое разорваться сердце, в глазах — безумие.
Задыхаясь, он кувырнулся с лошади и бросился к горящим стенам. Ребята бревном вышибали запертую дверь.
— Амелька там, Амелька! — в бреду поймал он. Затрещав, дверь провалилась внутрь.
— Амелька! — орали голоса. — Выходи!.. Эй!
Из провала густо шарахнул дым, вместе с ним вылетел бомбой одичавший татарчонок. И сразу все нутро занялось огнем.
— Кто? Ребята!.. Спасай! — взвизгивали женские и мужские голоса, но всяк, безоглядно нырнув в провал, тотчас же выскакивал, как ошалевший, вон. — Братцы, нет сил… Огонь…
Дизинтёр бросился к колодцу:
— Качай!
Весь с ног до головы смоченный водой, он почерпнул железной бадейкой снегу, наскоро умял его, нахлобучил бадейку, как шапку, на голову — края бадьи лежали на плечах, и, охваченный безумием, отчаянно ринулся в горящую мастерскую.