Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 47

Клокотали, пузырились в бедном мозгу безнадежно-убогие мысли-идеи… и рванул по прямой круто в гору, зная, что Борху стоит немного призадрать на него свой тюльпановый нос для того, чтобы разворотить ему трассой мотор: штопор, да, тебе? На! В высшей точке надрывного взмыва – ручку вправо рывком до упора и левой ноги! На дыбы встала «кобра», зависнув бессильно в сиянии голубизны, и огромная плоскость свинцовой воды начала винтовое вращение навстречу ему, – кувыркаясь, западал, Борху не оставляя сомнения, что еще через миг расшибется о воду. Отсчитав три чудовищно нудных витка, с выкорчевывающей силой рванул самолетную ручку обратно – перестала кружиться с ровным остервенением вода, поплыла, уходя косо вниз, под крыло, со знакомою силой Григория вжало в сиденье, мигом оповещая его, что живой.

Тюльпан, показалось, был даже слегка удивлен, но еще через миг вновь вонзился в горячий зворыгинский след, сам едва не разбившись о водную толщу. А вот это ты зря – слишком, слишком прижался к воде. Ледяной, дальнозоркий колдун позабыл о высотной шкале, оказавшись хотя бы на миг существом недалеким, – и Зворыгин запел:

– Когда простым и нежным взором ласкаешь ты меня, мой друг… – подпуская поближе неправдиво растравленного, до какой-то мальчишеской, девственной дурости помолодевшего Борха.

Впрочем, Борх, хорошо изучивший его, ясно видел, что Зворыгин не может проделать любимого трюка сейчас – сбросить газ, обрывая дыхание и сердце, и своею уродливой бочкой провалиться ему под мотор, пропуская вперед, на убой: никакой высоты под Зворыгиным не было – сразу вода. И Зворыгин почуял, как он усмехнулся в своем самомнении: ну, иван, что ты можешь еще показать? Вижу, вижу, что ты до конца себя выпростал и теперь у меня на крюке, словно склизкий пудовый налим без молоки и всех потрохов.

Заломив свой утюг на крыло, запалил на Тюльпаном косую петлю, ощущая себя опрокинутой, разорваться готовой бутылкой, из которой вода не идет, потому что та слишком полна, вышел в горизонтальный полет за немецким хвостом с превышением в пять корпусов, всею мощью пришпоренной «аэрокобры» сожрал расстояние между, погасив сумасшедшую скорость встопорщенными тормозными щитками, и пошел почти вровень с Тюльпаном, опускаясь на Борха своим обтекаемым выпуклым брюхом, прижимая хозяина неба к воде, выпуская из крыльев железные ноги шасси, словно когти огромного ястреба-тетеревятника, – в окончательном, чистом, ледовитом господстве над тварью, не могущей уйти никуда. Разворот и вираж вправо-влево? На горку? Красным носом-цветком в серебристую воду? Все теперь уже было – под зворыгинский винт, на взаимный разнос и посмертную спайку.

Вот какой нищетой он Тюльпана накрыл, как плитой, – провалился на метр последний, и стальная нога каучуковой шиной размозжила стеклянное темя кабины. Что-то треснуло, брызнуло, вскрикнуло, и горячий рассол этой крови плеснулся Зворыгину в мозг. Он немного поддернул машину: из-под кока его торжествующей «кобры» – будто уж по воде – выплыл красный цветок, а за длинным капотом – проломленный пневматическим прессом фонарь. И в зиянии пролома Зворыгин увидел красно-черную голову будто бы шахматной пешки – человека, висевшего на ремнях, как тряпичнонабитый, и глядевшего под ноги, словно там было самое для него интересное.

«Мессершмитт» завилял без царя в голове, продолжая скользить над валами, задрожал, покривился и вмазался в студенистую воду почти что плашмя, ровно как неизвестной породы морское животное.

Распираемый силой Зворыгин заложил над дюралевой тушей вираж, озираясь, где кто, где свои, где чужие, приближаясь предельно опять к остывающей точке кипения – жрать уходившую под воду жалкую малость Тюльпана, как в позорном июне 41-го года – своего ненаглядного первого немца. Голова в черном кожаном шлеме поползла, заломилась за всей тушей вправо, и прозрачный фонарь, зачерпнувший пробоиной воду, погрузился в свинцовую глубь, и уже лишь крыло, как акулий плавник, продолжало торчать из воды.

Неужели вот это могло так ужасно Зворыгиным в небе владеть, красотой своего боевого полета целиком убивать его волю и делать ничтожеством? Или не было вовсе никакого хозяина неба – был один только образ, откормленный на русском страхе, и Зворыгин сейчас наконец-то убил русский страх?

– Ай-ай-ай-я-яй-я! – сквозь прозрачное оледенение буром ворвался прямо в череп Зворыгина крик завывавшего, словно мулла с минарета, Султана. – Ты, ты, ты его, Гришка! Ногой! – И раздельно ему, по складам, словно сам он не понял еще: – Это! Ты! Гриша! Ты! Ты! Тюльпана! Убил! За Шакро-о! За всех наших! Дальше! Будем! Господствовать! Мы!

Часть вторая





Дальше будем господствовать мы

Я убит? Я воскрес? Как я здесь очутился? Где я? Каждый немец на всем протяжении фронтов от Полярного круга до Ялты задавал себе те же вопросы. Что же с нами случилось? С нашей армией, гением, силой? Почему ничего до сих пор не закончилось и не видно конца? Сколько кружев сплели в украинских степях и на русской равнине остроумный фон Клейст и живущий движением Гудериан, управляясь с армадами танков, как с одною машиной. Их рокадные перемещения, клещи, вальсирование дали нам цифры русских потерь в шесть нулей, и за взятыми с боем Смоленском и Вязьмой уже не забрезжила – засияла победа. Впереди нет врагов, позади – эшелон, груженный не шинелями, не глизантином для обындевелых танковых моторов, а циклопическими плитами коричневого финского гранита для создания идола фюрера в центре Москвы. И вдруг все споткнулось, остановилось в понимании, что под Москвой что-то сделалось нечеловечески не так; что выходного напряжения в катушке Альфреда фон Шлиффена[26] впервые не хватило – перевалить широкий бруствер из тел последних русских ополченцев оказалось трудней, чем Арденны. В безукоризненно отлаженных часах перестала вращаться секундная стрелка, а минутная и часовая вообще предусмотрены не были. В нашем слое реальности – в небе – наша волчья эскадра сожгла свыше тысячи русских машин всех пород, став для сталинских соколов именем силы, воплощением божьего гнева и неотвратимой судьбы, но на русской земле… опустившись на землю, оказавшись среди офицеров пехотных дивизий, панцерваффе, армейских штабов, мы хотели услышать от них объяснение «всего».

Говорили, что русские с первых же дней стали драться с упорством зверей, ощутимым еще на границе, под Брестом, и вышедшим далеко за пределы немецкой шкалы измерений под Ельней – наподобие русских же отрицательных температур. Говорили, что бросить танки Гудериана на юг, в тыл группировке красных войск, упершихся под Киевом, было не гениальным маневром, а критическим промахом фюрера, – из-за этого мы потеряли динамику на направлении главного удара.

Впрочем, в поезде Днепропетровск – Симферополь мне привелось столкнуться с Рудольфом фон Герсдорфом, прусским юнкером и штабником 1-й танковой группы фон Клейста. В Мировую войну отец его сражался под началом моего. Так вот, этот сумрачный умник, похоже, начитавшийся Толстого, был уверен, что Хайнц-ураган просто физически не мог не повернуть своих танкистов к югу, как бы он ни противился этому всем естеством и огромнейшим опытом. Нацеленная на Москву стремительная красная стрела на деле соскользнула с Ельнинского выступа сама – и как раз потому, что уперлась в то самое озверелое сопротивление русских. Старина Хайнц хотел уберечь своих Kriegskameraden[27], драгоценные жизни германцев, в то время как Сталин людей не жалел, в то время как русские сами себя не жалели. Гекатомбой под Киевом Сталин закупил себе главное – время и зиму.

О зиме говорили отдельно – как о некоем живом существе, божестве, высшей силе. Говорили, что наши потери от холода, санитарные и безвозвратные, много больше, чем от боевых действий красных: солдаты вермахта в пошитых им вдогонку тоненьких шинелях и подбитых гвоздями юфтяных сапогах промерзают до аспидной черноты рук и ног; мозг под железной каской цепенеет, и не спасают даже теплые подшлемники – кто заснул на посту, тот уже не проснется. Танкисты жгут покрышки под легкими бензиновыми «майбахами», чтобы завестись, и все, от рядовых до оберстов, выпрыгивают из штанов, лишь бы где-то разжиться овчинными тулупом и русскими валенками, – обдирают туземцев, отнимая у них меховые, подбитые ватой, пуховые вещи, расхаживают в женских горжетках и манто, с упрятанными в муфты издрогшими руками, превратившись из победоносных элегантных солдат – покорителей Франции, Бельгии, Польши в дикарей, оборванцев, обрядившихся в шкуры, вызывающих ту же брезгливость, что и русские пленные.

26

Альфред фон Шлиффен – виднейший немецкий военачальник и военный теоретик, прародитель доктрины «молниеносной войны».

27

Kriegskameraden (нем.) – боевые товарищи.