Страница 8 из 13
Первое переливаніе консервированной крови произведено военнымъ хирургомъ Робертсономъ. Консервація проводилась растворомъ лимоннокис-лаго натрія, глюкозы и дистиллированной воды. Кровь сохранялась въ теченіе двухъ недѣль. См. «Журналъ экспериментальной медицины» за 1916 годъ.
Въ іюнѣ текущаго года Робертсонъ опубликовалъ въ «Британскомъ медицинскомъ журналѣ» работу «Трансфузія консервированной крови».
Въ августѣ 1918 я нашелъ способъ консерваціи крови, позволяющій хранить ее, по крайней мѣрѣ, три съ половиной мѣсяца согласно проведенному эксперименту. Я надѣюсь, что сохраненная моимъ способомъ кровь будетъ жизнеспособной и черезъ сто лѣтъ. Одно изъ главныхъ условій храненія – отсутствіе солнечнаго свѣта. Желательна полная темнота. Возможно кратковременное воздѣйствіе электрическаго свѣта. Необходимо избѣгать перепадовъ температуры. Я сконструировалъ что-то вродѣ ящика Дьюара изъ металлическихъ полированныхъ изнутри листовъ. Воздухъ между листами выкачанъ. Дверца на резиновыхъ присоскахъ, закрывается плотно. Образцы хранятся въ запаянныхъ пробиркахъ, каждая изъ которыхъ тоже своего рода сосудъ Дьюара.
Николай Иванович знал, что в современной медицине кровь охлаждают жидким азотом до –196 °С и хранят в течение десяти лет и более. Возможно, вечно. Как бы то ни было, длительная консервация без заморозки могла представлять интерес и для современной науки. Если только неизвестному ученому действительно удалось найти способ.
Он с любопытством разбирал карандашные записи. В комнате было совершенно глухо, как в каком-нибудь подземном бункере, ограждающем живых существ от воздействия радиации, а Николай Иванович в таких бункерах бывал. Три года после института трудился на военном объекте в Московской области. Случилась с ним там сердечная болезнь, которую назвал он любовью. И если бы завел Николай Иванович журнал для записей, то изложил бы непременно в нем эту историю.
А начал бы с того, что осень была сумрачной и дождливой, что объект их находился в глухомани: от станции Балабаново час с лишком проселочной дорогой, и непременно засыпаешь на полпути. Минут за двадцать до конечной, до разворота перед КПП, просыпаешься и видишь за окном сосновый лес и огненный закатный луч.
Николай Иванович вновь выдвинул ящик. Достал папиросу из пачки. Понюхал. Вынул из кармана зажигалку. Щелкнул рычажком, посмотрел на вспыхнувшее пламя. И закурил, вдохнув столетней давности дым.
А ничего, кстати, ничего себе оказался вкус, неплохо сохранился табак в деревянном ящике, в каменном склепе, в темноте. Только очень уж быстро сгорал, спешил обратиться в тлен, наверстывал время, которое проспал в деревянном своем гробу.
Ежедневные записи лабораторных исследований по консервации крови велись до конца ноября 1918-го, до 22-го числа. Из них Николай Иванович понял, что для переливания сохраненная кровь не годилась. Следующая после 22 ноября запись была датирована 13 января 1919 года. По содержанию она отличалась коренным образом. Говоря архивным языком, январская запись 1919 года носила личный характер. Автор по-прежнему пользовался дореволюционной орфографией. Для удобства чтения я исправляю ее на современную.
Год я прожил интенсивно, мой ум был занят, и внешняя катастрофа задевала меня нечувствительно. Исследования мои нашли поддержку. Пока я нужен, я могу не волноваться. К тому же я не требователен. Я счастлив, пока занят делом.
В доме у меня по-прежнему тихо и тепло. Кухарка Анна Васильевна жалуется на скудость продуктов, как жалуется актриса на скудость репертуара. Я бесстрастно пью чуть забеленную молоком воду и продумываю эксперимент. Курю беспрерывно, но если табака не станет, я приспособлюсь. Меня убьет лишь невозможность работать. Убьет мой дух, разумеется, – для тела нужна болезнь, голод, шальная пуля или кирпич в глухой подворотне, а сейчас все они глухие. Город стал опасен. Снег не чистят, стоят ослепшие фонари, редкий, редкий горит в тупике, и непонятно, кому и зачем он там светит. Хорошо идти в лунную ночь. Снег громко скрипит, я думаю о том, что нужно изменить условия, добавить катализатор. Бог меня милует, как пьяного.
Возвращаюсь я всегда поздно, слишком занятый своими мыслями. Иногда останавливаюсь спиной к ветру и закуриваю. Парадный вход заколочен, и я иду аркой во двор. И каждый раз, когда я здесь прохожу, мне приходит фраза на ум: как сквозь игольное ушко. Как бы то ни было, я сквозь него прохожу. Снег сверкает во дворе, облитый ледяным лунным светом. В такую ночь Земля кажется лунным спутником.
Вчера я вошел в подъезд, потопал в пол, сбивая снег с подшитых кожей валенок, поднялся на два марша.
У стены на корточках сидел человек. Мерцал огонек его папиросы. Я прошел мимо, занятый какой-то своей мыслью, ныне уже прочно забытой. Подошел к двери и собирался уже позвонить, когда услышал голос:
– Митя!
Я обернулся.
Человек с папиросой смотрел на меня снизу вверх.
Я приблизился.
– Привет, Митя. Помоги мне встать.
Я протянул руки, он ухватился за них и поднялся. Я едва удержал его.
– Ноги затекли, пока сидел.
Я стоял и смотрел молча на его заросшее лицо.
– Что, брат, не признал сразу?
Он смотрел на меня исподлобья, по-волчьи.
– Пойдем в дом, Петя, – сказал я тихо.
И он отпустил мои руки.
Анна Васильевна, как обычно, прежде чем отворить дверь, спросила:
– Кто?
И я, как обычно, ответил:
– Я.
Но тут же добавил:
– Мы.
Замок повернулся, и дверь приотворилась. В образовавшуюся щель Анна Васильевна взглянула на меня и на моего спутника.
– Не узнаешь? – спросил он ее насмешливо.
– Почему же, Петр Андреевич, узнаю. Проходите.
Так или примерно так все это было. Не могу же я ручаться за каждое слово, хотя мне и кажется, что все слова отпечатались в моей памяти.
Брат переступил порог отчего дома и расстегнул светлую офицерскую шинель, новую, с блестящими даже в тусклом свете пуговицами. На правой его руке не хватало среднего пальца. Пола шинели была прожжена, зияла в ней дыра с почернелыми краями.
– Уснул у костра, – объяснил он и передал тяжелую шинель Анне Васильевне.
И в сапогах, совершенно тоже новых, зеркально начищенных, как будто влажных, он прошел в квартиру.
Анна Васильевна повесила шинель на крючок. Я снял пальто, она приняла его и повесила рядом шинелью. Придвинула мне домашние туфли. Я снял валенки. Всё молча. Прислушиваясь к звукам в квартире. К шагам Петра. К скрипу, щелчку, к шуму полившейся воды в ванной.
Прежней его одежды здесь не было, и Анна Васильевна собрала ему отцовскую. Постучала в дверь ванной, вошла, оставила одежду и вышла. Принялась растапливать большую кафельную печь в гостиной. В эту зиму мы редко здесь топили, ели обычно в кухне. Через сорок минут брат вышел – в белой отцовской сорочке, черных брюках и мягких туфлях. Дров Анна Васильевна не пожалела, воздух прогревался.
Анна Васильевна накрыла круглый стол под большой сияющей люстрой, как заведено было в прежние мирные времена; брат мой Петр сел за стол на место, которое занимал раньше отец. Лицо его было чисто выбрито, руки лежали на белой скатерти. Дымилась пшенная каша в тарелках. Брат взял прозрачный ломтик хлеба, серебряную ложку, сгорбился и принялся за еду. Проглотил кашу, вытер рот крахмальной салфеткой. Посмотрел на меня исподлобья и сказал усмешливо:
– Что ж нам и выпить нечего со свиданьицем?
Блеснул на меня глазами исподлобья. Придвинул стакан в серебряном отцовском подстаканнике. Отпил забеленный молоком кипяток. Еще взял хлеба – последний ломоть с тарелки. Прожевал.
– Небогатый стол.
– Что есть.
– Спасибо.
– Откуда ты?
– Долго рассказывать.
Часы пробили половину первого. Свет мигнул и погас.