Страница 11 из 167
Прошел ровно год, как освободили наш город от фашистов. Накануне учительница сказала, что после уроков идем на митинг. В Заволжье у братской могилы было много военных и штатских. Майор, энергично двигая головой и левым плечом, рассказывал о своих товарищах, захороненных здесь. Потом говорила медсестра из военного госпиталя. Наша учительница рукавицей вытирала слезы. Мне тоже хотелось плакать, но я крепилась, старательно рассматривая красную звезду, прикрепленную к деревянному обелиску. Тонкие подошвы моих старых валенок промерзли, пальцы на правой ноге уже окоченели. Но я не двигалась. Рядом со мной стояла, притоптывая ногами, Зинка. Зинку в классе не любят. Она — «коровница», она сытая.
— Зин, тебе холодно? — тихо спрашиваю я.
— Не-а, — отвечает Зинка, передергивая плечами.
У Зинки теплый пуховый платок. Платок перехватывает Зинку под мышками, поэтому в овчинной шубе она кажется еще шире. Валенки у Зинки подшиты толсто, задники обтянуты черной кожей. Следы просмоленной дратвы еще свежие. У Зинки отец не на фронте, дома. Перед самой войной ему отрезало трамваем ногу. У них — корова.
— А мне холодно, — говорю я. — И плакать хочется. Солдат жалко.
— А мне нет. Все когда-нибудь умрем!
Митинг памяти кончился. Ребята начинают прыгать и толкать друг друга. Делается теплее. Мы не идем, а трусим. Неожиданно завыли сирены. Тонкие лучи прожекторов устремились вверх, просвечивая, обшаривая темнеющее небо. Вот они скрестились над нашими головами, образуя букву X. Заблестела точка. Это прожекторы поймали вражеский самолет. Зенитки открыли огонь. Вокруг нас, звонко ударяясь о мостовую, падают с неба осколки. Бежим не помня себя.
Я проснулась от неясного шороха. Мыши? Мышей я боюсь, поэтому с кровати ног не спускаю. Дома никого нет. Пол в комнате застлан большой серой тряпкой. В одном месте тряпка надута и шевелится. Неужели крыса? Я в ужасе поджимаю под себя ноги, потом влезаю на кроватную спинку, сижу там, не спуская глаз с бугорка. Бугорок шевельнулся, фыркнул, как чихнул. Это придало мне храбрости. Мне стало даже смешно: чего это крыса фыркает? Насморк у ней, что ли? Спускаю ноги, встаю на пол. Бугорок не шевелится. Тихонько подкрадываюсь к краю тряпки и заворачиваю крысу в несколько слоев. «Вот теперь посмотрим, что будешь делать!» — говорю нарочно громко. Но крыса ничего не делает. «А вдруг она прогрызет тряпку и на меня кинется?» Я в страхе кладу тряпичную кучу на пол и снова влезаю на кровать. Раздается стук в дверь.
— У вас нет нашего ежика? — спрашивает писклявый голос.
— Ежика? — удивляюсь я.
Голова с писклявым голосом просовывается в дверь. Это — девочка. Я ее не знаю.
— Вот, — говорю, — возьми на полу. А я думала, это крыса.
Девочка разворачивает тряпку и вытаскивает ежика.
— Стриженый ежик? — опять удивляюсь я.
— Мальчишки-дураки постригли, — говорит девочка. — Ему нельзя в лесу жить. Теперь он несчастный на всю жизнь. До свидания!
Девочка ушла и унесла стриженого ежика.
Я сижу у окна — учу географию, но ничего не запоминается. В голове одно и то же: чего бы поесть.
В доме, кроме клюквы и луковицы, ничего нет. Луковицу съедать нельзя. Она последняя.
Я то и дело выглядываю в окно: не идет ли мама. Может быть, чего-нибудь принесет? Но мамы не видно. Снова принимаюсь за географию. Как плохо, что кончились занятия. Сейчас бы в школе дали по булочке. Булочка круглая, меньше моей ладони. Но булочка! При воспоминании о булочке совсем расхотелось учить.
— Эй-эй! — кричит с улицы Зинка.
— Тебе чего? — отзываюсь я.
— Выходи!
— Некогда. Надо учить. Экзамен завтра. Забыла?
— Выходи же! У меня идея!
— А что делать будем?
Зинка широко раскрывает рот и начинает жевать воздух. Все понятно. Кубарем скатываюсь с высокой лестницы.
Вот мы и у Зинки. Зинка из подвала достает банку со сметаной. Деревянной ложкой, как это делают торговки, раскладывает сметану по блюдцам. Я сижу, дрожу. Под ушами у меня что-то затрещало, и рот больно свело,
— Ой! — говорю я и начинаю мять уши и шею.
— Пройдет, — успокаивает меня Зинка. — Это хлынула слюна.
В руках у Зинки целая буханка хлеба. Большим кухонным ножом Зинка режет буханку напополам.
— Ешь! — повелительно говорит Зинка. — Набирайся сил, завтра экзамен.
— Как есть? — чуть слышно спрашиваю я. — Здесь две карточные нормы.
— Как, как! — не обращая внимания на мои слова о карточках, ворчит Зинка. — Ртом! В сметану макай!
— Буханка же на базаре двести рублей стоит!
— Ну и что? Пусть стоит!
— А мама твоя что скажет?
— Мамка с батей на рынок пошли, понесли творог и сметану продавать. Еще купят. Да ты ешь!
Я отрезаю ломтик хлеба, опускаю кончик в сметану, облизываю, закрыв глаза. Потом снова макаю и откусываю небольшой кусочек.
— Ты чего, как кошка, лижешь? — говорит Зинка. — Вот так ешь! Зинка отрезает от своей половины толстый ломоть и откусывает большой кусок. Круглые румяные Зинкины щеки, набитые хлебом, готовы вот-вот лопнуть. Зинка страшно довольна.
«Она не совсем уж и плохая девчонка, не жадная, — думаю я, уплетая хлеб со сметаной. — Просто ей больше повезло с отцом. Если бы у всех отцы были дома, никто бы не голодал. Это все из-за фашистов».
— Сейчас принесу еще! — подскочила на стуле Зинка. — Пировать так пировать!
Зинка вылетела из кухни. Я отрезаю от своей половины кусок хлеба и прячу за пазуху. Зинка притаскивает горшок и кринку. Мы пьем клюквенный кисель с молоком.
— Фу! — говорю я, — объелась. Зин, я толще стала? Мама говорит, что у меня коленки воробьиные.
— Незаметно, — отвечает Зинка, влезая в подпол, чтобы поставить туда почти пустую банку из-под сметаны.
Я хотела развязать пояс, но тут вспомнила о ломте хлеба.
— Ну я, Зин, пошла...
— Уже? А география?
— Ладно, — соглашаюсь я, — вот только сбегаю домой и приду, поучим вместе.
Дома я вытащила хлеб, разрезала на две половины: маме и брату. Зря не сказала Зинке, что я кусок с собой взяла. Совестно было спрашивать. И одной наесться тоже совестно. А сейчас еще хуже! Вроде как украла! Но я ведь могла его и съесть? Зинка же мне хлеб дала! Мучаясь мыслями, я подошла к печке, погладила себя по животу. Сунула голову над шестком и крикнула: «Будем считать, что он лежит здесь!»
— Ты чего, Лялька, кричишь? Это я! — услышала я Зинкин голос.
— Да вот! — смутилась я, в растерянности показывая на куски хлеба.
— Ладно, чего там, — махнула рукой Зинка, видимо, не поняв, что к чему. — Мои с базара вернулись, шумят, жадюги несчастные, давай у тебя учить.
Самой доступной из одежды, а значит, самой модной была стеганка. Из окрашенных в черный цвет, пусть и с пятнами, простыней получался исходный материал. Списанные простыни маме давали в госпитале, где она стала работать сестрой-хозяйкой. Конечно, больше ценились стеганки, сшитые из ткани в рубчик. Из матрацев, найденных в немецком бункере, добывали вату, которую тщательно расщипывали и рыхлили. Мама без всякого лекала, при помощи мелка и ножниц, выкраивала детали одежды. Разложив вату слоями на ткани, сворачивали в рулончики. Мама (ей помогал и брат) прострачивала и сшивала заготовки. Потом этому научилась и я. Наша старенькая дореволюционная машинка «Зингер» постоянно то зажимала лапку, то накручивала нитку на качающийся челнок. Из-за неисправности этой зингеровской машинки во мне на всю жизнь вселилось отвращение к швейному делу. Стеганки мама продавала на рынке. Рынок — толкучка — находился там, где теперь на постаменте сидит М.Е. Салтыков-Щедрин, где сейчас гостиница «Центральная» и территория сквера с фонтаном до здания современного цирка. Одежда раскупалась. Мы опять чуть подкормились. Жаль только, что скоро сырье иссякло.