Страница 30 из 41
XII
Наутро все, казалось, улеглось в мягкие провалы мышления. Не тяготели в душе ни прыжки с сачком, ни последняя безобразно-философическая сцена по поводу Сатаны и мышки. Только Падов угрюмо думал: «Ну и огромен же секс и его сдвиг у этой бабы… К ней с обычными мерками не подойдешь».
Но какой-то внутренний подземный гул нарастал. В душе Клавуши точно взбесились, встали на дыбы и со страшной силой завертелись ее клавенько-сонновские силы. Это было видно по движениям и особому пьяно-мутному, обнимающему взгляду.
Козу она уже принимала за волшебницу, дерево — за идола, грибы — за мысли, а небо — за клетку. Повсюду стояли истуканы ее нелепости. Однажды, когда пошел дождь, который она приняла за Господние слезы, вынесла огромное корыто, чтобы собрать слезинки. Но внутри ее что-то пело. Может быть, этим пением сопровождался распад старого мира. Суть состояла в том, что прежняя сущность вещей упала на дно и сами они были онелепены голой волей и силой сознания. От этого весь мир погрузился в хаос и квазиуничтожение, но душа Клавеньки за счет этого приобрела устойчивость.
Беспокойство (для других) внушало лишь явное, видимое ускорение процесса в последние дни.
Между тем и все остальные были в своем давешнем верчении. Дух их был объят прежним, родным, но манеры — благодаря взвинченности общей обстановки — все больше напоминали манеры обитателей сумасшедшего дома. Нелепая непосредственность внешнего поведения сочеталась с тайнами в душе.
Дня через два Клавуша, совершенно расслабившись от особой духовной теплоты, свойственной только нелепости, вышла во двор с совершенно замороченными глазами. Даже ее движения ускорились, словно она ловила невидимых мух. Подбросила гуся на дерево. И вдруг, словно ее кто-то стал подгонять, начала вычищать мусор на улицу. Выпускала и живность. Понимающе-удивленный Падов хохотал около нее.
Но она и его ринулась прогонять, чуть не тряпкой, на улицу.
Толя хотел было объясниться, но, очевидно, она его принимала за предмет. В доме уже творилось черт знает что. Передвигались стулья, зачем-то связывались узлы. Клавуша работала не покладая рук.
— Что это?! — спрашивала Анна.
Но Клава добродушно-опустошенно выгоняла всех из дома, как метафизических колобков. Только свое пальто повесила почему-то высоко у самого потолка. Даже Федор не сопротивлялся ей.
Не было и особой озлобленности (только Извицкий чего-то урчал), так как выпровождение было каким-то слишком потусторонним и не от мира сего. Да и сама Клавуша обмолвилась, что уезжает со всеми и запирает Сонновский дом.
«Вперед, вперед!» — только указывал рукой в пространство белокурый Игорек.
Опять захлопали окна, зашевелился Федор. Поганая кошка искала деда Михея.
«Метафизические», сгрудившись во дворе, на травке, наблюдали, как Клавуша с помощью Федора заколачивает окна.
— Куда теперь-то, куда теперь! — нетерпеливо восклицал Игорек.
Клавуша повесила несколько странных плащей на деревья.
Все двинулись. «Темен, темен жир-то у Клавеньки», — шептал Падов, вдумываясь в ее плоть. Выйдя за ворота, они, оглянувшись, увидели опустошенное гнездо: большой, деревянный дом с несколькими забитыми окнами.
Казалось, каждое его бревнышко пропиталось людским мракобесием. Но теперь дом грустил, словно спрятав все тайное.
Клавушенька оказалась такая сама по себе, что даже Федор не знал, куда она едет. И в молчании они прошли почти до самой станции. Очевидно, нужно было расставаться.
XIII
В опустелом Сонновском доме, словно глаз, остался один куро-труп.[2] Иногда он выглядывал наружу из-за забора, точно высматривая несуществующее. Глаза его обледенели, волосы с «головы» свисали непонятным барахлом, и сам он уже своим внешним обликом напоминал не мертвую курицу, а куб. Иногда соседке старушке Мавке слышался по вечерам его деревянный лай, вернее, лай, точно исходящий из дерева.
Странно однако ж, что по утрам куро-труп умывался. Вернее гладил неподходящие части мокрой рукой. Он, конечно, совершенно не заметил отсутствия всех обитателей. Только крысы одни, наверное, знали, как он ел. Но и они часто не видели его «головы», которую он вбирая в себя, словно прятал куда-то в угол.
Крысы, наблюдая за ним, щерились, но почему-то не могли подобраться близко, словно Андрей Никитич не был даже трупом. Целый день «куб» прислушивался к своим стукам. Однажды, когда появилась луна, он ткнул в ее направлении пальцем. Но очевидно внешний мир для него уже давно умер, и начисто исчез из души.
Но в деревянном лице между тем проглядывало странное, вытянутое величие. Словно в его «личности», как в подставленной, кто-то невидимый молился еще более Невидимому, но потом отходил в сторону. А в долгих промежутках между этими «молитвами» внутреннее «куба» было заполнено голым воем мыслей без значения. Это был тихий, полумертвый вой. Мысли, не наполненные никаким содержанием, даже бессмысленным, тихо вращались, точно ожидая своего «наполнения». Но оно не приходило.
Ничто не связывало этот холостой ход мыслей с другими мирами. Но может быть тот, искомый затаенный мир был рядом.
«Куб» ощупывал пространство острием своих углов, точно играя с пустотой в прятки.
Единственное, что приносило ему запредельное напоминание — это молитвы через него, как некоей фигуры, того Неведомого. Но это же и убивало его, хотя подобное убийство было последним, что напоминало в нем жизнь. Однако, с течением времени, молитв становилось все меньше и меньше. Куро-труп полностью оставался наедине с самим собою.
И его большие обледеневшие глаза уже ни о чем не спрашивали.
Один, не очень странный мужичок, пробирающийся Сонновским двором на улицу, вдруг остановился и поцеловал его. Но «куб» не обратил на мужичка никакого внимания, даже не заметив этого поцелуя.
XIV
У станции произошло расставание. На прощание Падов прошептал Федору: «И часто такие взрывы бывают у Клавеньки?.. Обычно ведь она не такая…»
Федор что-то промычал в ответ.
Клавенька уехала на электричке в одну сторону, Падов, Ремин и Игорек — в другую. Федор пошел куда-то пешком. Анна инстинктивно осталась с Извицким. К этому привели изгибы ее отношений с Падовым. Его холод и его замороченность своими состояниями. А если Анна не была с Падовым, чаще всего она тянулась к Извицкому.
Она даже почувствовала облегчение, когда все рассыпались и они оказались вдвоем. И дрожаще-таинственное личико Извицкого выглядело неотчужденным.
Аннуля подмигнула Извицкому; выпив по кружке пива в честь сонновского мракобесия, они тронулись в Москву на автобусе.
Понемногу огромный, внешне безобразный, точно составленный из лоскутьев, город охватывал их. Они видели родную грязь, бездонную пыль, нелепые переулочки без единого деревца, как будто стиснутые бракованным железом. Изредка в таких переулочках попадались похожие на деревянные клозеты пивные ларьки, окруженные скопищем обмякших людишек. Иногда вырывались зеленые садики, поганя сердце напоминанием о жизни. И наконец люди — огромное их скопление, поток; и среди них вдруг — странные, радующие глаз, игриво-потусторонние. Аннуля улыбалась, видя таких.
«Шалуны-то видно у нас опять нарождаются, в Рассеи», — понял ее Извицкий.
Решили завернуть куда-нибудь к своим, к «метафизическим», как говорил Федор.
Имелись следующие возможности. Во-первых, в дома к отдельным индивидуумам для личного, сугубо тайного, субъективного контакта. В таких домах обычно не происходило сборищ. Зато сами «индивидуумы» были великолепны, не уступающие — как говорила Анна — Падову и другим крайностям, хотя и в своем роде. Личности эти для непосвященных были глубоко запрятаны, можно даже сказать заколочены. Во-вторых, имелись дома, где происходили «сборища», правда более открытых, но все же весьма кошмарных личностей. Наконец, по крайней мере летом, отмечались места, обычно грязные, заброшенные пивные, тяготеющие к кладбищам, где временами собиралась всякая экзистенциальная публика.
2
Присматривать за куро-трупом взялась соседка-старушка Мавка и ее сын, а Падов должен был срочно разыскивать куда-то пропавшего Алешу, чтоб он приехал в Лебединое и решил, что делать с «отцом». (Примеч. Ю.М.)