Страница 26 из 41
— Вот он: русский эзотеризм за водочкой! — проговорил кто-то под конец.
VIII
На следующий день утром, после того уже как приехала Анна, калитка Сонновской обители отворилась и две нелепые, странные фигуры показались на дворе. Одна из них вела другую под руку. То был Федор Соннов, а второй — Михей, который любил, чтоб им гнушались. Медленно, точно принюхиваясь, они обошли весь дом. Из открытого окна Клавуша приветствовала их, равномерно помахивая щеткой. Первым на гостей выскочил дед Коля; визгливый и тонкий, но с остановившимися, выпученными глазами, он помахал тряпкой на Михея. Михей стоял покорно, просветленно улыбаясь в Колино лицо. Федор вдруг развалился на траве, как свинья; и было странно видеть его жуткую, полумертвую фигуру, валяющуюся на земле и этим похожую на отмеченную природой обыкновенную свинью.
Понемногу из дому стали высыпать и его другие обитатели. Даже солнце, светившее на этот раз яростно и неугасимо, точно почернело, словно у солнца имелся разум. Никто даже не собирался завтракать; все были заняты собой и своими гнойными мыслями.
А Федор даже не обратил внимания на Аннушку, которая непрочь бы с ним по мракобесию пококетничать.
— Чрез смерть нашу имею только общение с женщиной, — прорычал он ей в лицо, и пошел из дома на Лебединское кладбище, где сиротела могилка Лидоньки.
Там, в одиночестве, Федор долго плясал, если только можно назвать то, что он вытворял плясом, около ее могилы. Пятил губы вперед, на невидимое.
Днем появился Алеша Христофоров, совсем замученный и ушедший в себя.
Куро-труп совсем почти не высовывался; всем была видна только его непонятная тень.
Алеша все-таки убедился, что отцу — по крайней мере физически — здесь «хорошо»; если уж «лечить» — решил Христофоров, — то формально место ему может быть только в сумасшедшем доме; но зная тамошние порядки и прочее, Алеша отбрасывал всякую мысль об этом; оставалось только ждать. Поэтому Христофоров думал лишь как бы уехать отсюда по своим неотложным делам.
Усиленно молился, чтоб отстранить черное; да непосредственно к нему никто и не лез; главный насмешник над ним— Падов — был сейчас так отвлечен от внешнего мира, что совсем застывал, с рюмкой водки около рта.
Возвратившийся же с могилы Федор обошел Алешу стороной, как несуществующее.
Правда, за калиткой Сонновского дома, Христофорова облапила и пыталась снять с него штаны медсестра, выползшая на четвереньках из лопухов. Ускользнув, Алеша признался:
«Так ведь это та самая медсестра, которая лечила папу… Недаром Клавдия Ивановна говорила, что она любит спать в лопухах… А Аннушка еще ответила, что это преувеличение…»
Словно подстать его мыслям где-то за забором раздался нутряной полу-крик, полу-вой «папы», скорее напоминающий нечеловеческие звуки трубы.
Повинуясь инстинкту на непонятное, Алеша еще раз забрел на Сонновский двор, обойдя его с другой стороны. Не забывал шептать что-то библейское.
Во дворе уже никого не было, кроме Михея уснувшего у бревна. Поганая кошка пыталась лизнуть его пустое место. Алеша прошел мимо этой сцены вглубь, в распахнутую дверь дома. На лестнице он услышал голоса, доносившиеся из ближайшей комнаты.
Выделялся резкий, торжествующий, духовно-утробный голос Анны…
Алеша спустился вниз, во двор.
Поганой кошки около пустого места Михея уже не было. Рядом, с изменившимся лицом, лез в сарай к куро-трупу белокурый Игорек — нечеловечить. А когда Алеша уже покидал Сонновскую обитель, последнее что он увидел: застывшие глаза Петеньки, уже не баюкавшего себя. Обойдя канаву, откуда уже выползала сестра милосердия, Христофоров побежал к станции.
IX
Между тем Петенька уже не только соскребывал с себя прыщи и лишаи, а по-настоящему поедал самого себя. И с каждым днем все глубже и глубже, все действительней и действительней. Он и сам не понимал почему он так живет. Хотя причина, вероятно, была. Имя ее — его крайне недоверчивое отношение к внешнему миру, от которого Петя воздерживался принимать даже пищу.
К миру Петенька относился с подозрением, как к чему-то бесконечно оскорбительному, хамскому, и скорее готов был дать разорвать себя на куски, чем принять от мира что-нибудь существенное. Последнее для него было равносильно религиозному или скорее экзистенциальному самоубийству. Даже когда дул нежный весенний ветерок, Петенька настораживался, если замечал его.
Обычно же старался ничего не замечать, существуя в самом себе как в люльке; даже пищу он воспринимал лишь как нечто твердое и несъедобное из тьмы. Потому и поедал самого себя. Сначала это было для него просто необходимостью, но последнее время он стал находить в этом судорожное, смрадно-убедительное удовольствие. Тогда-то он и перешел от соскребывания к более непосредственному самопожиранию. Это придавало ему — в собственных глазах — большую реальность. Точно он углублялся в свою бездну-люльку.
В связи с этим переходом — однажды ночью, когда выл ветер, который Петенька не отличал — у него появилось особенно яростное желание впиться в себя. Изогнувшись, он припал к ноге и надкусил; кровь долго, теплой струйкой лилась через помертвевшие губы, и ему казалось, что он уже совсем закрылся, что не стало даже обычной тьмы, окружающей его. «Вглубь, вглубь», — шептал он своим губам и льющейся крови.
Эти акты точно совсем похоронили его. Пока на Сонновском дворе разыгрывались странные мистерии, Петенька припадал к самому себе, останавливаясь для этого, как припадочный во сне, где попало. Но никто как-то не замечал его состояния. Лишь иногда девочка Мила натыкались на него, скрюченного, но «видя» она ничего «не видела».
И бледное лицо Петеньки совершенно извратилось. Он только дышал в свою кровь. Весь изрезанный он шатался из угла в угол, уже не присутствуя. Но ему хотелось углубиться дальше, во внутрь, и он туда добирался… Дело явно шло к смерти, которая ассоциировалась у него с последним глотком.
Однажды утром, как раз через несколько дней после того как в гнезде появился Федор с Михеем, Петенька встал с твердым намерением съесть самого себя. Он не представлял явно, как он это будет делать. То ли начнет отрезать от себя части тела и с мертвым вожделением их пожирать. То ли начнет с главного и разом, припав к самой нужной артерии, впившись в нее, как бы проглотит себя, покончив с жизнью.
Но он слишком слаб от предыдущего самопожирания, голова кружилась, руки дрожали. Сморщенно посмотрел из окна на высокие деревья и на миг увидел их, хотя в обычное время ничего не различал. Задвинул занавеску. И вдруг вместо того, чтобы ранить и есть себя, вгрызаясь в тело, упал и стал лизать, лизать себя, высовывая язык, как предсмертная ведьма, и облизывая самые, казалось, недоступные и интимно-безжизненные места.
Глаза его вдруг побелели, стали как снег, и казалось, в нем уже ничего не осталось, кроме этого красного, большого языка, как бы слизывающего тело, и пустых, белых глаз, во что это тело растворялось.
Иногда только у затылка ему слышалось исходящее из него самого невиданное пение, вернее пение невиданной «радости», только не обычной, земной или небесной радости, а абсолютно внечеловеческой и мертвенно-потусторонней.
Лизнув плечо, Петенька испустил дух.
Труп обнаружили часов в двенадцать.
Смерть Петеньки сразу же околдовала всех окружающих. Дед Коля улизнул на дерево и долго смотрел оттуда пустыми глазами. Девочка Мила задумалась. Клавуша на крик: «смерть, смерть!» выскочила на двор, в кухонном переднике и с помойной тряпкой в руке. Казалось, она хотела отереть лоб Петеньки этой тряпкой, чтобы согнать привидения. Приезжие — Падов, Анна и иже с ними — тоже зашевелились, почувствовав родное. Один Федор по-настоящему завидовал Петеньке: он завидовал ему, когда тот жил, высасывая из себя прыщи, и тем более завидовал теперь, когда Петя умер. Он один по существу понял, что Петенька съел сам себя. «Далеко, далеко пойдет Петя… в том миру, — с пеной у рта бормотал Федор. — Это не то что других убивать… Сам себя родил Петя». Федор отделился ото всех и стоял в углу за деревом, механически-мрачно откусывая с него кору…