Страница 11 из 116
Однако же, уговаривая себя забыть прошлое, он в то же время вспоминал одну такую же метель, которая занесла его в шалаше и чуть не погубила. После Радкиной свадьбы, в тот же вечер, он ушел в свой шалаш и зажил там в полном одиночестве. Он и раньше редко встречался с людьми, а теперь, когда у него отнялся язык, не хотел видеться даже с женой. На другой день тетка Груда понесла ему еду, но он сердито замычал и дал ей понять, чтоб она больше не таскалась на виноградник. Он сам стал ходить в село раз в неделю, всегда по ночам, чтобы ни с кем не встречаться, набирал хлеба, фасоли, картошки и потом варил себе на огне очага похлебку. Виноградники к этому времени опустели, кругом не видно было ни живой души, и он остался один со своей немотой, как древний исихаст[6]. Ему хотелось зажить в полном единении с природой, как он и жил уже много лет, но теперь в душе его образовалась пустота, темная и непроглядная, и он не ощущал уже, как прежде, сладостной и таинственной гармонии окружающей жизни. Обострившиеся за многие годы чувства позволяли ему видеть, слышать и осязать, как растут виноградные лозы, деревья и травы, как они цветут, образуют завязь и умирают для того, чтобы родиться вновь. Не только днем, но и ночью, во сне, он наблюдал за таинством роста и знал, что бессловесные растения — это тоже живые существа, божественно благородные, самые благородные на свете существа, которые растут, творят и умирают в безропотном молчании, не жалуясь на стихии, никого не оскорбляя, не пожирая собственных плодов, не покидая своего места, выкачивая из недр земных соки жизни и отдавая их другим живым существам. Он знал, что люди смеются над его отшельничеством, но каждая с ними встреча показывала ему, как он жалок и бессилен перед лицом их страстей и суеты, и он спешил вернуться в свое логово. Одиночество и бездействие возвращали ему силы, душевное равновесие и покой, со сторожевой вышки мир казался величественным и безмятежным, в нем не было места для войн, вражды и свар, в нем не было лжи и бесчестья. Единственной страстью Калчо оставалась военная форма, но и она по сути дела была не прихотью, а необходимостью. Форма точно броней прикрывала его непригодность к жизни, создавала ему в глазах людей известный авторитет, пусть даже это был авторитет должностного лица, находящегося на низшей ступеньке служебной лестницы. По той же причине он сделал своим идолом такую ничтожную личность, какой был отставной фельдфебель Чаков. Воспоминания о суровой жизни в казарме и о его личных отношениях с фельдфебелем давали ему возможность ощущать себя мужественным, сильным и физически выносливым. Таким вот образом он создал себе, или воображал, что создал, условия для гармоничного, хотя и «заочного» сожительства с людьми и миром.
Он часто видел во сне добро — оно являлось ему в образе черешни рядом с шалашом, усыпанной цветами или ягодами, устремленной в голубизну неба. На самой верхушке дерева сидела маленькая белая птичка; задрав головку к небу, она раскрывала клювик и начинала петь, но вместо птичьего пения простор оглашался звоном колокольчиков, чистым и ласкающим слух, как детские голоса. Обычно ему снилось, что он сидит на вышке, каждый раз он дивился белой птичке и каждый раз убеждался в том, что это не она, а листья черешни, слегка колышимые ветром, касаются друг друга и звенят, как колокольчики. И сам он мало-помалу превращался в звон колокольчика, парил в просторе, легкий и нетленный, как душа, и видел, что все на земле замирает в блаженстве. А зло, которое снилось ему намного реже, неизменно являлось в виде вурдалака — такого, каким он представлял его себе в детстве, — неописуемо страшного существа, взявшего понемногу у всех хищных зверей и птиц, с огромной кровожадной пастью и острыми зубами, а иногда с клювом и крыльями. Оно придвигалось совсем близко, готовое на него наброситься, а он не догадывался взять карабин и его пристрелить, пятился и пятился, пока не падал на дно какой-то пропасти, а зло смотрело на него сверху и хохотало человеческим голосом. В тот вечер, когда на свадьбе своей дочери он узнал о ее позоре и вынужден был оплатить этот позор участком земли, он увидел зло, которое возникло по другую сторону стола. Мелькнула мысль, что это уже не сон, что зло готово разорвать его наяву, но он не испугался, как пугался, бывало, во сне. Он хотел только спросить «почему?», набрал воздуха, открыл рот и не смог произнести ни слова. С тех пор слово это рвалось у него из уст, но он все не мог его выговорить. Почему Радка, еще такая молодая, покрыла себя позором, почему Жендо его ограбил, почему у него отнялся язык? Почему господь наказал меня, послав три зла сразу, разве я сам причинил кому-нибудь зло? Этот вопрос камнем давил ему на сердце, он хотел выкрикнуть его, чтоб услышал весь мир, и — не мог. Так продолжалось, пока однажды ночью в начале декабря внезапно налетевшая вьюга не занесла шалаш и ему не пришлось выбираться наружу через крышу.
Он вернулся домой, но всю зиму не выходил со двора и впервые с тех пор, как стал сторожем на винограднике, занялся работой по хозяйству. В первые дни он расчищал от снега дорожку к хлеву и крутился во дворе больше для того, чтобы не мучить домашних своей немотой, а потом работа во дворе вошла у него в привычку. Он колол дрова, кормил птицу и скотину и с особым удовольствием обихаживал двух волов и корову, отощавших, грязных, в пятнах мочи. Он расчесывал их железным гребнем, замешивал им теплое пойло, вставал по ночам, чтобы подбросить им корма, и за два месяца они выправились. К вечеру, когда надо было их поить, тетка Груда или Митка, младшая дочь, гоняли их к колодцу, потому что он не хотел показываться на людях. Пришлось ему расстаться и со своим обмундированием, чтобы его не запачкать. Сначала он скинул ремни, через несколько дней пояс, галифе, гимнастерку и, наконец, белые, как снег, обмотки. Вместо этого он натянул на себя старую одежду, оставшуюся с холостяцкой поры, и стал похож на батрака в собственном доме. Потом тетка Груда наткала грубошерстного сукна, Стоян Кралев сшил ему без мерки одежу, и Калчо Соленый встретил новогодние праздники в штатском обличье.
С Радкой они не виделись со свадьбы. Тетка Груда подстерегала ее у колодца или у бакалейной лавки, но не могла удержать больше чем минуту. Все хорошо, чего мне сделается, говорила Радка и спешила домой. Во время этих коротких встреч она ни разу не взглянула матери в глаза и не рассказала ничего о себе. Она сильно исхудала и лицом и телом, так что с трудом удерживала на плечах полные ведра. Тетка Груда возвращалась домой заплаканная и говорила мужу, что с Радкой творится неладное. Он ничем не показывал, слышит ли он и понимает ли, что она говорит, смотрел в сторону или выходил из комнаты. Но тетка Груда не оставляла его, шла за ним по пятам и причитала:
— Сживут ее со свету эти люди, до смерти уморят! На лице одни глаза остались, худая, ровно тростиночка. Пойди за ней, Калчо, приведи домой!
Однажды, когда она говорила ему это, он схватил ее за руку и показал на дверь.
— Не ори! — сказала по привычке тетка Груда. — Ох, боже, сама не знаю, что говорю! Чего ты хочешь-то?
— Бубубу ал в-ва! — промычал он, делая какие-то знаки руками, а на глазах его выступили слезы.
— Мне пойти?
— Ммм! А-ха!
Тетка Груда накинула на плечи шаль и вышла, а он пошел в амбар набрать кукурузы для кур. Положил в лохань несколько початков и не успел войти в дом, как ударил церковный колокол. Звон толкнулся о стену амбара и затих. Калчо Соленый посмотрел в сторону церкви и увидел, что высоко в небе кружит большая стая голубей. Они выписывали над селом широкие круги, и при каждом повороте на их крыльях вспыхивали лучи заката. Калчо Соленый стащил с головы шапку и подумал: «Кто ж это помер, царствие ему небесное!» Колокол ударил еще раз, Калчо вошел в дом, сел у печки и принялся лущить кукурузу. За стеной, в сенях, словно кто-то заскулил, дверь медленно открылась, и на пороге появилась тетка Груда с шалью в руках.
6
Исихаст — последователь религиозно-мистического учения, распространявшегося в Византии, а также в Болгарии в XIII—XIV вв. Исихасты должны были, в частности, вести уединенную аскетическую жизнь, давали обет молчания.