Страница 107 из 116
Анё был уверен, что бегство Марчо станет известно очень скоро, самое позднее через месяц, когда соответствующие органы выждут срок «командировки», но продолжал поддерживать иллюзии родителей, пытаясь понемногу готовить их к осознанию страшной правды. Марчо прислал второе письмо, в котором сообщал, что вслед за помолвкой в ближайшее время должно последовать бракосочетание. Он писал, что девушка — красивая и добрая, он ее любит и совесть не позволяет ему оставить ее «на бобах», тем более, что вопрос о поступлении ее в Софийский университет уже решен. После женитьбы ему, естественно, надо будет «с месячишко побыть» там, о чем он своевременно уведомил свое учреждение и получил согласие. И это письмо было без обратного адреса. Анё утаил письмо и таким образом посеял в недрах семьи еще одну ложь, более зловещую и гибельную, чем любая другая, потому что она предавала святую родительскую надежду. Если бы отец не проявил такой наивности, а за ним — и мать («Как скажет Киро!»), они бы встретили свалившуюся на них беду все вместе, и ему все же было бы легче. Тут же, однако, неминуемо возникал и другой вопрос: «А что, если батя догадывается о бегстве Марчо и изображает наивность ради нас всех? Если он уже принял на себя удар, и сердце его обливается кровью, а он улыбается, чтобы избавить нас от страшного потрясения? Он уже доказал, что способен ради нас пойти на любые жертвы. Но как мне узнать, смотрит ли он уже в лицо неизбежности и как он будет реагировать, когда узнают другие?»
Эти дни были одними из самых тяжелых, если не самыми тяжелыми в жизни Анё. Сначала его, пожалуй, больше занимала «техническая» сторона бегства, он напрягал воображение, пытаясь представить себе, как и где его брат пересек границу, с какими документами отправился в путь, где и как живет теперь, одним словом, у него было ощущение, будто он начал читать приключенческий роман, мучительный и все же увлекательный. Но чем дольше думал он о последствиях этого бегства, тем более сильные и противоречивые чувства терзали его душу, тем более безнадежным виделось ему будущее. Особенно мучила его загадка собственного его предчувствия — почему он в первую же минуту понял, что брат бежал из страны, хотя у него не было никаких прямых доказательств? Какая неведомая сила внушила ему эту убежденность? Не подозревал ли он что-то подобное и раньше, когда возник конфликт между их семьей и сельскими руководителями? Или он подозревал самого себя в том, что способен бежать, если помогут обстоятельства, как они, видимо, помогли Марчо? «Нет, я бы ни за что на свете не решился оставить родителей и братьев, — думал он и был при этом искренен и честен перед самим собой. — Может, это и малодушие, но все равно я бы не решился, что бы со мной в жизни ни случилось. А как же на этот роковой шаг пошел Марчо, уравновешенный, добрый, разумный Марчо, который заранее отмеряет каждое свое слово, каждый поступок? Как мог он расстаться с нами, как мог навсегда, навсегда вычеркнуть нас из сердца, словно мы для него умерли?» Именно это и причиняло ему самые жестокие мучения — как и почему Марчо, кровный брат и сын, выбрал себе судьбу, отдельную от них, полную неизвестности, тоски и одиночества, а может быть, и нескончаемых страданий. Не было ли это умопомрачением, или он сознательно решился на вечное изгнание?
Анё непрерывно искал в памяти и не находил случаев, когда бы Марчо хотя бы словом или намеком выражал намерение бежать из Болгарии. Действительно, в последние годы семья жила тревожно и трудно, приходилось ради того, чтобы учиться, туго затягивать пояса, но даже в самые тяжелые дни, даже когда их лишили права продолжать занятия в университете, Марчо не так уж бурно возмущался Стояном Кралевым или партийными порядками вообще. Конечно, он был недоволен, но надежды на будущее не терял. «Надо было раньше убедить батю вступить в кооператив, — говорил он. — Как ни трудно ему это сделать, другого выхода нет. Мы бы как-нибудь перебились на студенческих харчах. Но ничего, подождем, на будущий год батя уже будет кооператором». Вспоминая о совместной жизни с братом, Анё видел там лишь тепло, взаимное доверие и любовь — как между братьями, так и между всеми членами семьи. Еще Анё вспоминал, как своей попыткой самоубийства, предпринятой ради них (в этом они были уверены), отец потряс их до глубины души и спаял кровным единством, какого они не знали до тех пор; его трагическая жертвенность словно вдохнула в них силы и решимость преодолевать плечом к плечу все препятствия на своем пути. Но Марчо нарушил и осквернил это заветное единство. Зажмурившись, он очертя голову бросился в бездну неведомого. Почему? Из слабости, эгоизма или авантюризма?
Анё с болью сознавал, что в его сердце все упорнее прокрадывается неприязнь к брату. «Это ужасно, что я его сужу, — думал он, сам от этого терзаясь. — Чтобы решиться на такую крайность, он должен был иметь веские причины, которых я не знаю. Я не должен его судить, не должен, это подло, это все равно что братоубийство!» И все же он продолжал его судить. Сострадание к Марчо уступало место сомнениям и упрекам, а под конец Анё перешел к обвинениям. «Что бы ни толкнуло его к бегству, — думал он, — по сути дела это эгоизм, жестокость и предательство. Он знаком с политической обстановкой у нас в стране и прекрасно знает, какие последствия для семьи будет иметь его бегство в капиталистическую страну. Надо было по-братски разделить с нами нашу общую участь, да она была бы и не такой уж суровой. Вот, батя вступил в кооператив, и через несколько месяцев мы снова стали бы студентами. Всего через несколько месяцев! Теперь уже ни мне, ни Димчо никогда не получить образования, и кто знает, как распорядится нами судьба. Разве это не эгоизм — спасаться бегством, попирая будущее четырех человек, твоих кровных братьев и родителей? Да и спасешься ли ты? Не найдешь ли на чужбине нелепую смерть и не причинишь ли семье еще более горькие страдания?»
Через каждые два дня, ближе к вечеру, в селе раздавался рожок почтальона. В это время Анё бывал в поле и вместе с пятью десятками женщин и девушек окучивал кооперативную кукурузу. Дребезжащий призыв рожка долетал из села, словно крик одинокой, истомленной зноем птицы, девушки выпрямлялись, не выпуская тяпок из рук, и говорили в один голос: «Почтарь приехал». Они поднимали сорочью трескотню, спрашивали, кто от кого ждет письма, поддразнивали друг друга, громко и простодушно смеялись. Анё знал, что долгожданного письма нет, и все-таки каждый раз вслушивался в сигнал рожка. Сердце ею сжималось от тоски и одиночества, он ненавидел этих жалких усталых бабенок за их наивные разговоры и шутки, жизнь казалась ему более скучной, тупой и бессмысленной, чем когда-либо, он испытывал жгучее желание бежать куда глаза глядят и никогда сюда не возвращаться. Работал он усерднее других, работал с отчаянной яростью, но вечером допоздна не мог заснуть, думал о брате, думал и о девушке, от которой давно не получал писем. Ее звали Слава, они учились на одном курсе, сидели рядом на лекциях, жили на одной улице, через несколько домов. Подружились они в первые же дни, потому что вместе ходили в институт и возвращались домой. Однокурсники с самого начала смотрели на них как на влюбленную парочку. Анё смущали их недвусмысленные намеки, а она держалась так, словно ничего не слышала или не хотела слышать. Она садилась рядом с Анё на лекциях, постоянно оказывалась рядом и в других случаях, словно он был ее родственником или другом детства. Вероятно, именно соседство и отношение к ним однокурсников их и сблизило. Если Слава почему-либо не приходила на лекцию, о ней спрашивали Анё, если не было Анё — справлялись у Славы. И квартирная хозяйка Анё находила повод сказать ему, что они со Славой созданы друг для друга и что Славиным родителям он «пришелся по нраву». Отец Славы, плотник, работал на верфи, мать была домашней хозяйкой. У них был опрятный кирпичный дом в полтора этажа, перед домом — навес из вьющегося винограда, под навесом — зацементированная площадка, на которой обычно стояли стол и стулья. Однажды Слава и Анё разговаривали у калитки, когда показался отец. Заметив его, Анё попрощался с девушкой и пошел было прочь, но отец по-свойски крикнул ему вслед: