Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 105

Я сказал тебе, что кое-что понял за то время, пока мы не виделись. Теперь я знаю, кому в этой жизни принадлежит все и какими несложными приемами цели достигаются результаты — расчет, воля, сила! Свою силу я чувствую и сумею отвоевать свое место под солнцем. Мне жаль тех, кто доверяется школьным иллюзиям. С меня их хватит. Тебе предложил что-то вроде союза при условии: ты разделяешь со мной веру в эти постулаты.

— Знаешь, — закончил я, — я не особенно жалею, что, пока мне вдалбливали в голову: «карабин состоит из семи основных частей», другие зарабатывали дипломы. Я сумею их обойти…

Возможно, я хотел набить себе цену. Ты молчал и смотрел в сторону.

— Так вот ты какой путь решил избрать! — так начиналась твоя речь, со сдержанного удивления и с правом на патетику в конце, если такая потребуется. — Если не шутишь, советую тебе пореже излагать свое кредо. На этом пути вещи своими именами не называют. Добавь к своим постулатам еще два: ложь и притворство. Это мой вклад в твою новую теорию.

Я не сразу понял, ты иронизируешь или со мной соглашаешься. И довольно глупо улыбался. Ты продолжал.

— Ты хочешь немногого. Но сейчас тебе кажется, что ты гигант. Вдумайся в то, что ты говоришь: «Я был наивен, принимал мечты за действительность, но теперь знаю, каков мир на самом деле». Ты отказываешься от больших, как говорится, целей, но почему ради этого немногого готов пустить в ход все: силу, расчет и — как ее? — волю. Ты же капитулировал! Я бы тебя понял, если бы в тебе увидел разочарованного человека. Ты же поверил в грязь жизни, в чудеса демагогии, в ненаказуемость беспринципности. Ты поверил в силу низости и решил подчинение ей превратить в попутный ветер своей карьеры. И мнишь, что познал все.

Твоя правота в слабости, в неверии в себя. Но почему, не могу понять, у тебя такой гордый вид? Ты ведь сдался! Тебе показалось, что ничто и никто не устоит перед людьми, действующими по приказу, вдохновленными вознаграждениями и фамильярностью начальства. Ты заметил, что отличившиеся живут в особняках, прибывают на службу в собственных машинах. Ты прав, далеко не все проводят свое время на плацах — некоторые пишут диссертации, другие сочиняют солдатские песни, пьют коньяк и провозглашают тосты за то, чтобы мир остался таким, каков он есть. Ты заметил это — и гордишься своим реализмом. Но когда-нибудь ты почувствуешь, как твой реализм скуден и довольно страшен.

Ты же знаешь, что есть люди, которые никогда не согласятся с тобой. И ты, ради твоего успеха, превратишь их в своих врагов и, вместе с себе подобными, сделаешь все, чтобы обречь их на вымирание. Те, кого ты избрал в образцы, знают больше тебя — хотя бы то, что «несложные приемы» успеха нуждаются в драпировках, что своим оппонентам нельзя давать возможности для возражений. Люди со «школьными иллюзиями» должны лежать под надгробным камнем, и даже право сочинять эпитафии на их могилах нужно сохранить за собой. Ради моего прежнего хорошего отношения к тебе, даю тебе совет: побольше помалкивай с чужими…

Я был изумлен. Осторожно посмотрел по сторонам: в сторону набережных, пустующих в эти часы, на пароходики, пробегающие свои маршруты без единого пассажира, но по расписанию. Корма лодки, где ты сидел, словно входила в измышленный тобой спектакль, как часть декорации. Я ни черта тебе не верил, ни одному слову! Твой монолог выходил за все мои представления о том, что и как можно сказать. Такое возможно только в театре — вот суть моего изумления. После того как ты закончил свой монолог и закурил, должны были разразиться аплодисменты. И если бы я сам догадался тебе крикнуть «браво», уверен, ты сумел бы это оценить улыбкой щедрой, но и опустошающей, ибо заставляла быть тебе благодарным.

Я не мог долго придти в себя от изумления еще и потому, что в армии сделал из тебя идола. Мне не на кого было опереться. В армии становишься либо «Швейком», либо «ефрейтором». Я пустил в ход твои жесты и интонации, я разучил манеры холодной вежливости, я освоил твой прием: защищаясь, никогда не прибегать к общим заявлениям — ухватиться пусть за ничтожный промах противника, ухватиться и давить в незащищенное место до тех пор, пока он не признает себя побежденным.

Я неплохо подражал тебе. Меня стали побаиваться и без нужды не задевали. И наконец, назначили охранять какой-то хлам в подвале казармы. Здесь я начал вести дневник и спать. В этом подвале я успел превратиться в оппонента самому себе. В лодке ты вернул меня себе.

Бью кулаком по бедру: но где же враги? Опять небо, бетон, кучка людей у изгороди. В мареве круглый купол астрономической обсерватории. Жизнь — это паутина и путаница, пляска пыли в солнечном луче.

— Простите меня, — говорю Юлию Иосифовичу, — мне не совсем по себе.

Профессор кивает. Его губы принимают участие в речи чуть больше, чем обычно.





— Трудный поступок… Трудный поступок… Надеюсь, мы сохраним с вами связь… дружбу.

— Конечно. Безусловно. Я в этом уверен.

Иду на край бетонного поля и падаю в траву. Еще секунду наблюдаю занятия насекомых на дне травяного леса. Удары сердца — и забылся.

…Что-то делаю. Уясняю что-то серьезное. Здесь люди, и я говорю им про обнаруженное. По мере того как рассказываю, вижу, как растет их озадаченность и тревога. Я иду или меня ведут — словно передают из рук в руки. Отчетливо: расправляю на столе не то газету, не то карту, не то что-то напоминающее рентгеновский снимок, — смотрите, вот тут! Тревога сгущается и распространяется. Все тотчас принимают НЕОБХОДИМЫЕ МЕРЫ. Никто не смотрит на часы — даже такая заминка недопустима. За этим слежу я и другие. Постоянно напоминаю, что нечаянно допущенная неточность должна требовать быстрой и точной коррективы. Сознательно не произношу слово «коэффициент», ибо догадываюсь, что оно само содержит опасную неточность. Нужно внимательно следить и за другими подобными словами. Мое удовлетворение растет, но позволительно лишь отметить: опасность не приближается. Понимаю, что все мы суеверны, но это также не то, о чем позволительно говорить, как непозволительно придавать значение Голосу, который повторяет одну и ту же фразу. Возможно, весь сон — всего лишь одна длящаяся фраза:

ВЫ НИКОГДА НИЧЕГО НЕ УЗНАЕТЕ.

Вскочил на ноги и в панике почти побежал — неужели ошибка все-таки вкралась: я пропустил выход Марка из таможни. Но нет, небольшая группа продолжает стоять у ограды. Теперь, можно было бы сказать, «в честь отъезжающих давался лишь скромный камерный концерт». Пожилой таможенный солдат подобрел, он даже сказал, что одного нашего уж слишком долго проверяют. Чувствовалось, что он перешел на сторону тех, кто болел за благополучный исход досмотра.

Я улыбаюсь не только от симпатии к солдату, не только молнии толщиной с канат, упершейся в далекий холм, не только башне обсерватории, в которой по ночам люди сосредоточенно рассматривают, во что превратило небо несовершенство их телескопа, — да, мы никогда ничего не узнаем, — но я улыбаюсь от того, что ничто не мешает нам задавать друг другу вопросы. Вот человеческое право, которого нас никто не может лишить! Познать все — и умереть, такой финал слишком удручающ. Уж лучше умереть, задавая последние свои вопросы.

Подхожу к Марии и присаживаюсь на корточки в тепловом излучении ее тела.

— Дорогая, ты любила Марка?

Она подозревает, что я выпил где-то еще.

— Не надо говорить со мною так.

На ее коленях все тот же желтый портфель: съестная лавка, бар, аптечка, архив. Мария — натурщица. С нее пишут «весну», «молодую мать», «партизанку», «комсомолку на стройке», я слышал, художественный совет утвердил настенную роспись ресторана, в которой «девушка на качелях» — тоже Мария. Обремененная занятиями этого мира, который не знает о ней ничего и, тем не менее, находит для нее все новые и новые употребления, затасканная в штудийных этюдах и помыслах глупеющих на обнаженной натуре студентов, изнывающая в одуряющем тепле рефлекторов, Мария прозревает в себе какой-то смысл, и в свите быстро стареющих циников, не жалуясь, идет бесконечными коридорами нашего времени, с теми неувядающими веснушками, которые дарованы лишь аристократической породе в ее полном цветении.