Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 105

— Проспект ветеранов… — говорит судья Савельева. — Следующая остановка…

Из трамвая еле успел выскочить, унося в памяти кусок лица вагоновожатого, — с ним обменялись взглядами через зеркальце заднего обзора.

Озираюсь. «Хвоста» кажется, нет. Но ощущение: через заснеженные пустыри новостроек невидимые силы тащатся за мною вслед.

Пустые городские пространства и молодые миражи свободы когда-то сливались для меня во что-то единое. Здесь иначе дышалось — ни с того ни с сего, как в детстве, вдруг хотелось бежать и бежать. На этот пустырь в далекую новогоднюю ночь с однокурсниками выбегали на мороз и с криком гоняли по снегу пустую консервную банку. Тася устроила вечеринку в честь трехлетнего юбилея окончания университета. Возвращались в тепло; вино пилось легко; танцы, Глен Миллер, «Лунный свет»… К утру телячьи радости сменила грустная взволнованность: в этот праздник мы не встретили свое будущее, а попрощались с мечтами и с так и не выстроенными отношениями между собой.

Возможно, я острее других переживал перелом, произошедший в каждом из нас. Возможно, уже тогда у меня было предчувствие, что вслед за несогласием с собой и с другими замаячат последствия тех поступков, которые тогда еще не совершил, но неизбежность которых приближалась.

Тася провожала нас до метро. Наступила пора прощания. Когда очередь дошла до меня, не сговариваясь, мы задержали руки друг друга, а ритуальный поцелуй прощальным не оказался. Сокурсники, озадаченные, уходили, а мы с Тасей махали им рукой. Мы остановили время. Неделю я не покидал милую квартирку. Когда подходил к окну, с высоты двенадцатого этажа я видел пустырь, который пересекаю сейчас. Но теперь от всего этого места, с торчащими из-под снега поломанными деревцами, остовами разобранных машин, веяло неисправимой одичалостью.

Покидал маленькую Тасю через силу — нужно было появиться и дома, и на работе. Нужно ли?.. Я мог бы остаться. И сейчас мог бы смотреть на этот пустырь вон из того окна дома…

Некоторое время я Тасе звонил: «Как ты?.. Обязательно зайду… Дела разные… Думаю, что теперь скоро… Потом расскажу…» А появился через три года с набитым рюкзаком и сумкой. Тася в полуобморочном состоянии засуетилась, трех лет как бы не было. С энтузиазмом стала обсуждать, куда устроить мои вещи. Я растерялся: она решила, что «с вещами» я пришел к ней навсегда. Та наша неделя — с потерей девственности, расточительностью, смехом, эротическими шалостями — была для нее счастливым началом новой жизни. Для меня же оказалась праздничным прощанием с иллюзиями молодости.

Я тогда даже не сел. Я ждал, когда удобнее сказать: «Милая Тася, все изменилось, нет прежнего Викто́ра (так меня называли сокурсники), и ты — другая или должна стать другой, потому что назад, пойми, нам не вернуться…»

Было бы лучше, если бы я так и начал говорить. Но я настоял на том, чтобы она села, успокоилась и выслушала меня. Мои слова о том, что «нам» пора перейти от пассивного ожидания перемен к осознанию личной ответственности за время, в которое мы живем, потом мне показались невыносимо бестактными, газетными. Но Тасе удалось этого не заметить. Она улыбалась, кивала. Между тем поставила на огонь чайник, говорила, что получилось удачно, — в холодильнике сохранилась часть торта с ромом.

Я рассердился и стал объяснять, почему со своим делом обратился именно к ней, а не к кому-то другому. Все наши общие знакомые знают, что она со мной давно не встречается. Это важно, потому что на вопрос, который ей могут задать некие люди: что вы знаете о Викторе Рогове, она без запирательства может ответить: задайте этот вопрос кому-то другому. Что касается меня, она может быть уверена, что и в дальнейшем я в разговоре с кем бы то ни было никогда ее имя не буду поминать, запрещу себе ей звонить. Если и она станет соблюдать эти правила, ее безопасности абсолютно ничто не будет грозить, и мой архив — он тут в рюкзаке и сумке — у нее сохранится до лучших времен, не привлекая чьего-либо внимания.

Я видел, что Тася никак не может прийти в себя. Но, в конце концов, есть вещи, которые нам приходится принимать такими, какие они есть. На прощание обнял, поцеловал в щечку…

За годы, которые здесь не был, лестницу и лифт кто-то бурно расписал. Приготовился не удивляться, если дверь вдруг откроет мужчина и услышу детский голос.

В белом махровом халате Тася выглядит еще более миниатюрной.

— Виктор! — ее глаза подпрыгнули. Вопросительно оглядывает меня. Она видит на мне затасканную куртку, — не в ней ли, тогда новой, я приходил в тот самый Новый год, — стоптанные ботинки. Больше всего меня компрометирует шапка из меха неясного происхождения.





— Извини, я, к сожалению, не имею возможности тебя предупреждать… Скажи, я очень некстати? — делаю шаг назад, кланяюсь, улыбаюсь — как-то должен искупать неприятную сложность наших отношений. — Я буквально на минуту. Я не буду раздеваться… Хорошо — присяду. Я действительно спешу, но все-таки два слова. Как ты живешь? Что-нибудь изменилось? Ничего!.. Работаешь все там же?.. — Тася кивает. — Я помню, у тебя болела мама. Что с нею?.. Умерла!.. Я представляю, как тебе было тяжело! — Тася кивает. — Как у меня?.. Сравнительно спокойно. Есть просьба. В сущности, ерунда. Хотел бы оставить у тебя, — запустил руку в сумку, — вот эту тетрадь и записную книжку. Там телефонные номера. Сунь это туда же — в мои бумаги.

Маленькая Тася встала. Скрестила на груди пальцы.

— Конечно, оставь. Но я огорчу тебя. Твои бумаги я уничтожила… Извини.

На какое-то время я потерял голос.

— Как!.. — наконец еле выдавил из себя. — На тебя они вышли?.. Тебя допрашивали, тебе грозили?.. — Тася молчит. — У тебя возникли неприятности на работе?.. Тася, ничего этого не должно было случиться! — кричу в отчаянии. Мне стало тесно на маленькой кухоньке. — О твоей безопасности я заботился больше, чем о своей. Тебя никто не должен был тронуть… Наверно, ты просто испугалась? — предположил я. — Тебе показалось — следят, прослушивают телефон?..

Тася с ужасом смотрит на меня. Она меня боится. Встал, иду к выходу.

— Виктор, оставь книжку… Тебе плохо?.. Ты можешь остаться сам… В самом деле, без моих претензий…

Тася закрыла лицо руками.

— Успокойся. Ты все сделала правильно. Ты не должна была из-за меня рисковать. — Боком продвигаюсь к двери. — Мои обстоятельства не так уж плохи. Все обойдется. А я сделал неправильно. Я как-то не подумал, что архив могу уничтожить и сам…

Тася взрывается:

— Вот и уничтожай! Ты бросил меня, а потом сделал из меня камеру хранения. Нашел дурочку!.. Я тебя ненавижу…

Не могу поднять голову от стыда. Бреду через пустырь. Змейки завевающей метели бросаются под ноги и рассеиваются веером со скрипучим шорохом. Глупо все: футбол с консервной банкой, игрушечный роман… Всё! Всё! Всё! — глупо. Если б навсегда позабыть о погибшем архиве! Я весь там — в дневниках, набросках, рукописях, конспектах. Там я в сто раз более реален и честен, чем в видимости своих иллюзий, колебаний, поступков, о мотивах которых не способен вспомнить уже сейчас. Душу лучшего двойника я затаил в самом, как мне казалось, безопасном месте, будто ей предстояло прожить еще другую жизнь и в другие времена.

Там я еще студент, восторженный ученик профессора Савельева, который, как позднее я понял, научился риторике у Троцкого и Бухарина. Он доходил до экстаза глумления, когда говорил о старой России — бюрократии, взяточничестве, нищете, невежественности. В аудитории становилось тяжело дышать от затхлого запаха мещанской пыли, церковного ладана и пота безнадежного труда миллионов. Артистический прыжок — и аудитория могла насладиться микеланджеловскими зрелищами гражданской войны, беспощадного разрушения быта целой страны, с ее собственностью, верованиями. Савельев с загадочной улыбкой входил в аудиторию, когда переходил к партийным дискуссиям 20-х годов, а затем подавлял лавиной цифр достижений и культурного роста. Цифры и показатели сметали всё и оправдывали всё.