Страница 17 из 18
И забудем, что такое боль.
Перль
Глава четвертая. Военные материалы. Срочно
В октябре сорок четвертого, когда шел второй месяц нашего плена, мы были уже не цуганги; мы видели, как приходят и уходят дети, будто это просто тикали минуты.
Оставаясь хранительницей времени и памяти, я не уследила, когда с моей сестрой стало твориться что-то неладное, но думаю, это случилось во время нашей первой встречи с Менгеле. После того дня она сделалась вялой бормотуньей и взяла привычку сидеть уткнувшись носом в анатомический атлас или в свой небольшой проштампованный медицинский ежедневник. В этом синем томике перечислялись части тела с их особыми приметами. Она путешествовала по всем системам и органам, постоянно сверяясь с диаграммой или описанием.
Синий томик чем-то напоминал записные книжки, куда мы под руководством дедушки вносили результаты наблюдений за птицами. Только вместо привычек жаворонков и воробьев моя сестра изучала функции легких и почек.
Из всех органов ее более всего занимали парные.
Хотя в этих записях было что-то нездоровое, меня успокаивало новое увлечение сестры: притом что она проявляла (как и все близнецы в нашем бараке) крайнюю озабоченность сохранением одинаковости, я почувствовала в ней какую-то надтреснутость; ее отчуждение смахивало на льдинку, которая откололась от тороса и дрейфует сама по себе.
Внешне к ней было не подкопаться – сестра держалась достойно. Она изображала живость, задавала вежливые вопросы, оставалась покладистой. Но в отсутствие Менгеле и Эльмы Стася внутренне сжималась. Разговаривала бесстрастно, отводила глаза, когда к ней обращались. Неподдельный интерес вызывал у нее лишь анатомический атлас с исписанными ее неукротимой рукой полями. А делая перерывы в занятиях, она плотно прижимала большой палец к пупочной впадине, как будто там назревала протечка, которая грозила загубить мою сестру, развалить на части. По ее примеру я тоже пыталась засовывать большой палец себе в «пупик», но для меня это не имело никакого смысла. Те ощущения, которых она искала, вдруг оказались за гранью моего понимания: сестра то ли запуталась, то ли переменилась. Мне открывалась самая малость, всего ничего; я была уже отрезана почти полностью, и нередко возникало такое ощущение, будто у меня только и остается что способность наблюдать, как моя сестра-близнец превращается в незнакомку.
Вероятно, Менгеле внедрил какие-то иллюзии в ее живое воображение. Этот вывод напрашивался сам собой. Со времени того посещения голос ее звучал чересчур оживленно, веки были полуопущены, а настроение никогда не соответствовало моим прогнозам.
– Как ты себя чувствуешь? – однажды спросила я, когда мы вышли из лаборатории после многочасовых испытаний. – Так же, как и я?
– Я позволяю себе что-либо чувствовать только на закате. – Таков был ее ответ.
– И как ты чувствуешь себя на закате?
– Чувствую себя виноватой, потому что мне суждено жить вечно.
– Как это понимать? – засмеялась я.
В устах Стаси эта сентенция прозвучала несерьезно. За годы нашей жизни я слышала от нее столько признаний, что это меня не встревожило.
Со времени того первого посещения она – это ясно как день – избегала встречаться со мной взглядом, но никогда еще отчуждение не было столь демонстративным. Я смотрела, как ее ресницы (все сто пятьдесят шесть, по данным доктора Мири) касаются щек, и видела на веках голубые жилочки – карту ее потрясений.
– Напрасно я это сказала. Надо было помалкивать.
Я постаралась забыть этот разговор, но ближе к ночи, когда мы лежали на своей шконке, согреваемые жаром третьей девочки, пушинки, которую утром забрали на очередные иголки, все же решила уточнить, откуда у сестры такие странные идеи.
Что делалось в голове у моей сестры, оставалось для меня загадкой даже в те быстротечные минуты единения, когда я ловила себя на том, что шагаю сквозь ее ощущения и фантазии, но теперь здесь возникло нечто новое. Обычно я бесстрашно совершала подобные вылазки – ее внутренний мир встречал меня приветливо и мягко, на этом островке властвовали добрые звери, всевозможные оттенки синего, деревья, по которым удобно лазать, книги, намеченные для чтения, цветы, намеченные для изучения.
Но теперь, заглядывая в мысли к сестре, я видела кое-что совершенно иное. На месте прежнего умиротворяющего островка раскинулась новая, неизведанная территория – царство, где правили бал хромосомы, мечтательно делились клетки, а перспектива мутации служила утешением, спасением и оружием мести.
Это царство верило, что Стася станет погибелью для Менгеле. Она внушала себе, что, действуя с умом – прибегая к самой изощренной лести, изображая из себя протеже, малютку, которая вне подозрений, – сможет вернуть то, что он у нас украл, и освободить весь «Зверинец».
Эта вера, эта непонятная территория у нее в голове внушала мне только ужас.
Она объявила его опытным образцом, но я-то знала, что мальчик по прозванию Пациент Синюшный представляет собой кое-что посерьезнее. Видно было, что она считает его братом, нашим третьим близнецом, родным человеком, потерять которого немыслимо. Я предупреждала, что прикипать к нему душой нельзя. Она обвиняла меня в черствости. В этом была доля истины, но я действительно не переживала за Пациента, потому что устала переживать за нас самих. Мое тело истязала боль; лишней боли не требовалось.
Но помешать ей у меня не вышло. Я могла лишь издали наблюдать, как моя сестра, усадив своего информанта на пень возле мальчишеского барака с видом на крематорий, проводит опрос. Это было переливание из пустого в порожнее: одни и те же вопросы, одни и те же объяснения.
Четко помню первый случай. Усевшись по-турецки рядом со Стасей, я плела одеяльце, чтобы скрыть свой настоящий интерес. Рукоделию научили меня девочки из нашего блока: они считали, что это занятие лучше всего помогает скоротать время между перекличкой и лабораторными опытами, равно как и неизбежные часы, которые мы поневоле проводили в разлуке со своими половинками. Вместо нитей использовались вытащенные из ограждений обрывки проволоки: мы скручивали и раскручивали их кончиками пальцев, пока они не приобретали хоть какую-то податливость. Создав небольшой запас такого материала, мы по очереди плели кофточку или одеяльце, пригодные разве что для крошечного пупса. Готовая вещичка никакого применения не находила. Ее попросту распускали, чтобы отдать проволоку девочке, ожидавшей своей очереди.
Под видом плетения одеяльца я шпионила за сестрой. Стасе и в голову не приходило, что за работой я подслушиваю. Помню, в тот день она начала свое дознание с вопроса о седых прядках на голове собеседника.
– Нет, это не от рождения, – отвечал парнишка. – У меня волосы за одну ночь состарились. И у моего брата точно так же.
– За одну ночь?
– Ну, может, за две или три. Точнее не скажу. Это случилось по пути сюда. В скотовозке зеркал нету.
Стася поинтересовалась его прошлым. Парнишка отвечал вдумчиво и, наморщив лоб, припоминал существенные подробности:
– Я в драке побеждал тут пять раз. Три раза кулаками махал и два раза кусался. А сколько раз битым бывал, не спрашивай. Если не хочешь сама на драку нарваться, не спрашивай.
Да нет же, настаивала она, речь идет о твоем прошлом.
– У меня папа – раввин. Мама – жена раввина. Отец-раввин, может, и выжил. Любил приговаривать: ночью все кошки серы. У него на все случаи жизни подходящие пословицы были.
Стася еще раз уточнила: ее интересуют медицинские сведения из его прошлого. И они начали обсуждать, что вырезал, проткнул или повредил ему Менгеле. Парень описывал, как звякали инструменты, как жужжала пила, а когда закончил, сказал: молитесь, чтобы вам нутро не раздирали похожими способами.
– Вы с Клотильдой как сговорились! – вспылила Стася. – Мы не молимся. Наш зайде – тот иногда молился, но вообще он поклоняется науке.