Страница 9 из 50
- Скоро мы поедем в Тифлис повидать дедушку и папу, - говорит он Жоржетте и хочет добавить, что не худо бы и ей прокатиться с ними, но понимает, что это невозможно. Да и она смотрит на него снисходительно, как на маленького дурачка, не испытывая ни зависти, ни интереса.
Он хочет быть пионером. Непреодолимо. Но ему пока рано, хотя эти соблазны перенасыщают арбатский воздух.
...А тогда, в тифлисском мраке, раскачивая бородку под светом трехлинейки, армянский Степан спросил у своей плачущей дочери Ашхен, мягко и участливо:
- Вот я рабочий человек, да? Я трудящийся, да? Я свою работу выполняю? Скажи, скажи...
Она кивнула, утирая слезы.
- Целый день работаю, - продолжал Степан, - вечером делаю шкаф с аистами. Тебе нравится?.. Тебя кормлю, одеваю... корову дою... Да? Что хочу - делаю, да?
- Да, - сказала Ашхен.
Он помолчал, оглядел притихший стол и еще тише спросил:
- Какая мне нужна свобода? Скажи мне, цават танем[12], какая?
Она взглянула на него, еще сильнее прищурившись, что должно было означать отнюдь не презрение к заблуждающемуся отцу, а всего лишь заурядную нехватку аргументов в ее воспаленной головке.
- Какая мне нужна свобода? - спросил Степан у сидящих за столом.
Муж Гоар деликатно усмехнулся. Степан начал багроветь. Мария сказала поспешно:
- Маленькие они еще, ну? Не соображают, - и вздохнула...
Когда Ванванч приезжал в Тифлис, он живал по разным домам, благо везде ему бывали рады. Но первым делом его поселяли у армянского дедушки Степана, и он постоянно любовался его шкафом, где на дверцах глянцевые тонконогие аисты тянули изысканные шеи из глянцевых зарослей тростника. И он проводил пальцем по полированным выпуклым фигуркам и вглядывался в узловатые руки дедушки, покрытые несмываемыми коричневыми пятнами. Вот его везут в фаэтоне по тифлисским улицам среди платановых теней, он входит в знакомую комнату дедушки, где тот же шкаф и те же аисты, а за окном по утрам пронзительный, словно последняя молитва, долгий крик крестьянина, обросшего темной щетиной, в черной куди[13] на голове: "Мацооони! Мацооони!.."
- Почем? - строго спрашивает бабушка.
Торговец подгоняет ослика к самому окну, вынимает из хурджина глиняную глазурованную банку, наполненную свежим мацони, и обстоятельно говорит о его достоинствах...
- Почем, я тебя спрашиваю, - говорит бабушка.
Он называет цену. Она громко удивляется, хотя цена уже много лет неизменна.
Ванванч торопливо ест свежее утреннее мацони. За окнами тифлисский гомон. Позднее утро. Дедушка вернулся с базара с большой оранжевой дыней. Нерсес, сын дворника, зовет с улицы Ванванча поиграть. Счастье и предвкушение благодати, чего не бывает в Москве, хотя Арбат переполняет кровь и чувства, и поминается ежеминутно, и оплакивается в разлуке. Дедушка совсем старый - ему шестьдесят шесть. Потом, наконец, появляется папа. Стройный, внезапный, в белой косоворотке, с тонкими запястьями. У него слишком яркие губы, каких нет ни у кого, и когда он целует в щеку или в шею, или в лоб - нежное, обжигающее, полузабытое прикосновение ощущается долго...
У папы темная пышная шевелюра и маленькие усики. Он с откровенным восхищением разглядывает Ванванча: "Какой ты большой! Ну просто взрослый мужчина! Совсем москвич!.." и раскрывает сочные пунцовые губы, посверкивая ровным рядом ослепительно белых зубов. "Папочка, ты повезешь меня на Фуникулер?" - "Конечно, генацвале, обязательно". Но Ванванч знает, что папа не совершит этого: ему некогда, у него партийные дела. Дедушка разрезает оранжевую дыню, но папа отказывается: ему некогда. Он забежит попозже, и они отправятся на Фуникулер. Но Ванванч знает, что этого не произойдет, что он по какой-то арбатской разнарядке определен под дедушкино и бабушкино крыло, и папа будет появляться с фантастической непредвиденностью, будет тискать Ванванча, нашептывать всякие смешные прозвища и вновь исчезать. И Ванванчу остается вновь грустить в разлуке, но нет в нем отчаяния, потому что благоговение перед папой столь глубоко и врожденно, что эта прерывистая лихорадочная связь представляется ему добротной и единственной из всех возможных.
Он отправляется играть в старый тифлисский дворик с Нерсесом и другими детьми, перемешивая армянские, грузинские и русские восклицания с той же самозабвенностью, с какой, перемешиваясь, витают вокруг него ароматы молодого чеснока, киндзы и грецких орехов, и лобио, и застоявшейся лужи под дворовым краном, и выстиранного белья... А там, во дворе он вспоминает Жоржетту, пока вновь не появляется папа.
Они идут по уличке, а дедушка и бабуся смотрят им вслед с деревянного балкона. Папа держит Ванванча за руку, а иногда обнимает за плечи. Уличка узкая, извилистая, выложенная булыжни-ком. Полдневное солнце. Короткие тени. У Ванванча на голове пестрая тюбетейка. Где-то там далеко - Москва, она за горами, над ней туман, а здесь - жара, и ослики лениво трусят по булыжнику, и летний трамвайчик повизгивает на крутых поворотах. Папа подсаживает Ванванча в вагон, а сам вспрыгивает уже на ходу, легко и плавно, с полуоборотом, с форсом, так, что женщины в вагоне ахают, и он им улыбается ослепительно. Через две остановки они выходят на Эриванской площади. Трамвайчик, звеня и повизгивая, уносится куда-то, а они идут через Сололаки[14], стараясь не высовываться из густой тени деревьев, пересекают Лермонтовскую, входят в прохладный подъезд. И вот уже распахнута темно-коричневая дубовая дверь, и маленькая, сухонькая, сероглазая бабушка Лиза протягивает руки к Ванванчу, и тихое знакомое: "Кукушка, генацвале!.."
Кто его когда-то назвал этим именем - неизвестно. Но это случилось именно здесь, в прохладной, полутемной и громадной бабушкиной квартире, и, выпорхнувшее однажды из чьих-то благожелательных уст, так и остановилось на нем. Это тифлисский специалитет, неведомый Москве, и он ждет всегда провозглашения этого имени, замирая, с самых малых лет, всегда по приезде, словно зазвучав, оно теперь распахивает дверь уже в папины пространства, наполненные приглушенными переливами грузинской речи. Ну, с ним говорят по-русски, да и меж собой время от времени тоже, но гортанный акцент и взлетающая интонация, и уже не армянское округлое, откровенное "вааай!..", а стремительное "вайме!.." начинает господствовать в этих стенах, и не армянское каменистое, цокающее, безутешное "цават танем!..", а журчащее, переливающееся и высокопарное "генацвале!.."
Если бы он не был таким маленьким приезжим дурачком, а был бы постарше, и голова его варила бы получше, и он мог бы размышлять о собственной судьбе с практической дотошностью и расчетом, он подумал бы о том, что приятно быть всеми любимым и видеть устремленные на тебя счастливые глаза множества близких людей, нуждающихся, оказывается, в тебе и в твоих глупостях, и он сумел бы оценить все это, и их самих, и радоваться, что они живы. Но он этого не умел, и они пока прочно существовали вокруг него и даже казалось - навеки.
И вот они входят в эту квартиру, на улицу Паскевича, полутемную от приникших к окнам старинных раскидистых лип. И едва затихают первые поцелуи и объятия, как начинается привычное, будто непрерывное существование с раскрытой на коленях книгой, какими-нибудь приключениями Робинзона Крузо, с тарелкой, наполненной желтеющей медовой тутой, с отдаленными голосами бабушки Лизы и папы из кухни. О чем они говорят? Это его не касается. Это его пока не касается. Он совершенно спокоен: он знает, что скоро придет тетя Оля, папина сестра, и будет судорожно обнимать его худыми руками и будет рассказывать ему тихим голосом о походах Александра Македонского или об убийстве замечательного Марата подлой притворщицей Кордэ, и бледные губы рассказчицы будут шептать в полумраке гостиной: "...и тут, Кукушка, внезапно распахнулась дверь..." Вошедшая на минутку бабушка Лиза спросит у дочери: "А Галактион не придет?" Это о прекрасном, громадном, кудрявом, неукротимом и вкрадчивом Галактионе с детскими глазами и улыбкой странника. "Он очень устал, мама", - скажет тетя Оля о муже, и все тотчас догадаются об истинной причине, а папа погладит сестру по голове: "Ты очень хорошо выглядишь, знаешь?" - "Ну а ты просто красавчик", - скажет сестра. "А посмотри, как мама хорошо выглядит, а? - скажет папа. - Мама, ты так хорошо выглядишь, что тебе можно позавидовать... Кукушка, ну-ка посмотри на бабушку..." - "Ага", - говорит Ванванч и продолжает читать. "Здесь слишком темно, - смеется бабушка, - ну что ты можешь увидеть?" И она уходит на кухню. Потом и тетя Оля уходит за ней, но появляется Вася, которого дядей Васей и не назовешь, а просто Вася, студент, насмешник. Он тычется большим носом Ванванчу в щеку и по-студенчески похлопывает его по плечам: "Кукушка, какой ты стал громадный!.. А ну-ка, какие у тебя мускулы? - и ощупывает хилую московскую руку Ванванча. - Ого! Настоящий силач!.. А в голове что творится? Какие идеи тебя одолевают? Твои политические пристрастия?.." "Он большевик", - говорит папа.
12 Моя радость (букв, "унесу твою боль", арм.).
13 Грузинская крестьянская шапка.
14 Район в Тифлисе.