Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3

«Русская эмигрантская литература, — говорится в той же статье, — с самого начала была поставлена в условия исключительно неблагоприятные, первое из них — ничтожное количество читателей, о культурных требованиях и количестве которых нам сообщали данные, совершенно несоответствующие действительности. Можно сказать, что нам навязывали обязательное представление о культурной массе русских читателей за границей, ни в малейшей степени не похожее на вещи реальные... Если даже считать доказанным то — весьма спорное — положение, что большинство людей, выехавших шестнадцать лет тому назад за границу, принадлежало к интеллигенции, то за эти годы заграничная жизнь этих людей, в частности необходимость чаще всего физического труда, произвела их несомненное культурное снижение. Неверно то, что бывшие адвокаты, прокуроры, доктора, инженеры, журналисты и т. д., став рабочими или шоферами такси, сохранили связь с тем соответствующим культурным слоем, к которому они раньше принадлежали. Наоборот, они по своей психологии, «запросам» и взглядам приблизились почти вплотную к тому классу, к которому нынче принадлежат и от которого их, в смысле их теперешнего культурного уровня, отделяет только разница языка. И мы не имеем права предъявлять к ним какие бы то ни было требования. Их исчезновением—к сожалению, безвозвратным — частично объясняется то трагическое положение русской литературы за границей, в котором она находится».

Из этого как будто следует, что кто-то ввел эмигрантских писателей в невыгодную сделку: «Нам сообщали данные...», «Нам навязывали обязательное представление...» — Кто, когда и зачем сообщал? Кто, когда и зачем навязывал представление — да еще «обязательное»? Нет, эмигрантская читательская масса никого не приглашала заниматься литературой. Люди становились писателями за рубежом совершенно так же, как в России и во всем мире. Никаких обещаний им никто не давал и не мог давать. По частной инициативе создавались и журналы, и газеты, и издательства, — в эмигрантской столице, в Париже, это происходило на наших глазах. Согласно произведенному в 1925 году подсчету, за границей существовало 364 периодических издания на русском языке. Не знаю, сколько их осталось теперь (меньше, вероятно, но тоже немало). С полной готовностью признаю, что все эти журналы и газеты в очень многих отношениях отстают, например, от «Таймс» или от «Русских ведомостей». Но если они могут кое-как существовать и так или иначе делать свое дело, то все же главным <...>{4} эмигрантским читателям, нынешний культурный уровень которых г-н Газданов ставит так невысоко (полагает ли он, что читатели лучших европейских изданий принадлежат к цвету интеллигенции?). Я не думаю, что бывший адвокат или врач, переходя на физический труд, становится некультурным человеком. При очень большом напряжении воли можно — по крайней мере, в течение некоторого времени — быть рабочим или шофером, оставаясь талантливым писателем или ученым, — нам такие случаи известны. Оставаться культурным читателем неизмеримо легче.

Почти все писатели, покинувшие Россию после большевистского переворота, в эмиграции работают как умеют, — исключения не составляет даже 90-летний В. И. Немирович-Данченко. Сюжеты их относятся к дореволюционной России, к первым годам революции, к далекому прошлому, к истории, к легенде, к жизни эмиграции, к жизни иностранцев... Советской жизни последнего десятилетия никто не описывал — ее, кажется, никто из писателей-эмигрантов не видел. Не многих соблазнили и темы гражданской войны. Но без тем не остался никто. Это естественно. На наших глазах то же происходит с писателями немецкой эмиграции (некоторые из них даже слишком отважно начали писать о чужом прошлом. Имея о нем лишь весьма недостаточные познания). Так или иначе, препятствие «беспочвенности» русскими зарубежными писателями преодолено.

Г. В. Адамович писал несколько лет тому назад в «Современных записках»: «Некоторые молодые писатели чувствуют здесь «неблагополучие» своего положения очень остро, — только до сих пор эти настроения, со всеми неизбежными из них следствиями, выводами и догадками, редко и скупо отражаются в печати. Это больше — предмет нескончаемых эмигрантских литературных разговоров, как бы компенсирующих здесь скудность иной гласности... «Утешитель" — друг и в каком-то смысле истолкователь всего, что произошло, — нужен многим, если не всем. В эмигрантской литературе его нет, в ней вообще нет утешения. «Дети» предоставлены самим себе: они с отцами несравненно вежливее, чем были предыдущие поколения, но они не знают, о чем с ними говорить. Миры рушатся, — а те все описывают природу, как ни в чем не бывало, или рассказывают о былом житье-бытье. У Жида или у Пруста можно все-таки найти кое-что другое. Еще больше можно было бы найти в России, вернее, у нее. Но России нет. Иногда в таких разговорах произносится даже забытое слово: «катакомбы».

Слова эти значительны. Но, быть может, мысли о катакомбах в молодой литературной среде Парижа придается и несколько иной, менее утонченный, более простой смысл. Каждому из нас много раз приходилось слышать упреки: в эмиграции нет литературного общения, литературной жизни, литературной среды. Это указание верно, если применять мерило абсолютное. Но подходить к нему можно и должно лишь с мерилом относительным. Я имел возможность наблюдать то, что называется литературной жизнью, в прежнем Петербурге, в Париже, в меньшей степени в Москве, в Берлине веймарского времени. Нигде она не «била ключом". Везде и всегда были кружки, которые, весьма часто не имели друг с другом никакого соприкосновения. Что общего было, например, у кружка «Русского богатства» с кружком «Бродячей собаки»? И в том, и в другом были настоящие писатели, но я не уверен, что они знали друг друга хотя бы в лицо. Так обстоит дело во всем мире. Недавно газеты сообщали, что два знаменитых французских писателя, проживши всю жизнь в Париже, не были между собой знакомы — и не потому, что их разделяли какие-либо личные, политические или литературные разногласия: просто не довелось познакомиться. У нас это случай более редкий. Однако Достоевский никогда в жизни не видал Толстого.





Было бы, во всяком случае, несправедливо ставить этот вопрос в связи с обычной рознью между отцами и детьми. Среди «отцов» литературное общение так же слабо или еще слабее, чем среди детей; а уж если необходим «утешитель», то именно одинаково всем. «Истолкователь всего, что произошло»? Это легко сказать. Единого, общего толкования нет и быть не может: толкований всегда много. И в чем гарантия, что толкование было бы утешительным? Не надо писателям заведомо ставить себе задачей утешение; это даже и не целесообразно. Пока Толстой не «примирился с миром», книги его так и дышали радостью жизни; а когда он примирился, то утешил человечество «Крейцеровой сонатой» и «Смертью Ивана Ильича».

Не должна быть преувеличиваема и роль «литературного общения». Тут сама собой просится на бумагу вечная ходячая цитата — «Кружок ин дер штадт Москау». Тургеневский герой, конечно, хватил: «кружок — да это гибель всякого самобытного развития» и т. д. Но, вероятно, в цитате отразилось подлинное личное раздражение Тургенева. С точки зрения искусства, кружки, особенно такие, как цех поэтов, нужны; чтение вслух может быть писателю полезно и интересно. В России было литературное общение — менее напряженное, чем теперь кажется многим старым людям, но «живительное и бодрящее». Насколько мне известно, есть такое литературное общение и в отдельных кружках эмиграции. Можно было бы назвать несколько литературных кружков, обычно группирующихся вокруг отдельных писателей, — недавно появился и еще один, так и названный, точно назло тургеневскому герою, «Круг». Думаю, что всякий зарубежный писатель, который пожелал бы прочесть товарищам по профессий свое новое произведение, легко может это сделать, — я говорю только о русском Париже (как обстоит дело в «провинции», мне неизвестно). В эмиграции иные вопросы, иные бытовые формы, меньше размеры групп — хоть не так уж многолюдны были кружки и в дореволюционной России, — но в общем почти то же, что было. Нет, слабость литературного общения у нас нельзя рассматривать как катастрофу. Катастрофа в другом.

4

Пропуск в журнальном тексте.