Страница 87 из 108
В 1952 году Слуцкому «уходить» было некуда. Он это прекрасно понимал и записал в мемуарном очерке о том времени: «Надежд не было. И не только ближних, что было понятно, но и отдаленных. О светлом будущем не думалось. Предполагалось, что будущего у меня и у людей моего круга не будет никакого». В стихах про «Случай» надежда просвечивает — жуткая надежда на бегство, уход, пусть и в тартарары, но… уход.
У Слуцкого осталось немало друзей в правоохранительных органах — хоть он и не сдал экзамен на юриста, но в Московском юридическом институте учился так же исправно, как и в Литературном. После XX съезда ему показали донос на него же, начинающийся словами: «Широко известен в узких кругах…» Вполне могли намекнуть в конце шестидесятых, что жизни парню, пишущему стихи и уже отсидевшему (не до конца) срок за тунеядство, здесь не будет. Ему лучше уйти, бежать, постричься в монахи, эмигрировать. Да Слуцкий и сам мог понять, что «случай» Бродского вовсе не случай, а спланированная политика.
Всего три слова (но зато каких!) свидетельствуют: стихотворение обращено к поэту, и к поэту очень большому. Снова перетолкованная, измененная, хрестоматийная цитата, на которые Слуцкий был мастер: «Ко мне не зарастет народная тропа…»
Сопоставляя Слуцкого и Бродского, хотелось бы ввести в этот парный портрет и Сергея Довлатова. «Парность» имен Бродского и Довлатова прочно вошла в сознание читателей и критиков. Сопоставление же поэта Слуцкого и прозаика Сергея Довлатова не должно удивлять читателя: оно оправдывается и сходством судьбы, и, особенно, пересечениями поэтики этих двух ставших очень известными писателей середины XX века.
Отсутствие будущего, почвы под ногами, надежда не на почву, не на кровь и почву, а на небо, на дух и небо — характернейшие черты поэзии и поэтики Слуцкого.
Сороковые годы, когда Слуцкий сформировался как поэт и написал если не лучшие, то по крайней мере характернейшие свои произведения, были для него в житейском, социальном плане периодом «никтойства»-«нигдейства»-«люмпен-интеллигентства».
Такой же период житейской неустроенности и непечатанья переживал в начале пути и Довлатов.
Для Слуцкого период этот кончился победным входом в советскую литературу, но он был для него драматичным. Именно в те годы сформировался антиэстетизм поэзии Слуцкого, отказ от красивостей, подчеркнутое стремление к голому слову, к простой человеческой интонации, к разговорной интонации, которая превращается в высокую поэзию, стремление опоэтизировать окружавший его антипоэтический быт.
Но это же и характернейшие черты поэтики и этики Довлатова. «Вместо твердой почвы под ногами, которую ощущают все люди, он чувствовал, что стоит над пропастью, что опереться не на что, что если отдаться “естественному” тяготению к центру, то провалишься в бездонную глубину»[330]. Об этом написаны лучшие серьезные вещи Слуцкого и лучшие смешные вещи Довлатова.
Обоим довелось увидеть мир советского правосудия — если можно так выразиться, по другую сторону баррикад. Слуцкий несколько месяцев проработал военным следователем, Довлатов служил в конвойных войсках. Довлатовская «Зона» соотносима с «военно-следовательскими» стихами Слуцкого:
Сравните с довлатовским: «Легко не красть. Тем более — не убивать. Куда труднее — не судить. Подумаешь — не суди! А между тем “не суди” — это целая философия»[331].
Социологическая, житейская близость провоцирует близость эстетическую, творческую. Антиэстетизм, отказ от красивостей, подчеркнутое стремление к голому слову, к простой человеческой интонации, к разговорной интонации, которая превращается в высокую поэзию, свойственны и Слуцкому, и Довлатову: оба старались опоэтизировать окружавший их антипоэтический быт.
Такая эстетическая установка вынуждает говорить об идеологии Слуцкого и Довлатова, — точнее, об идеологиях Слуцкого и Довлатова.
В «Соло на IBM» Довлатов писал о Василии Гроссмане: «Соцреализм с человеческим лицом». В гораздо большей степени это может быть отнесено к поэзии Слуцкого.
«Социализм был выстроен, поселим в нем людей» — вот прекрасно сформулированный девиз Слуцкого-поэта, Слуцкого-идеолога. Насколько был чужд этому лозунгу Довлатов? Сначала хочется сказать: очень далек. Принципиально далек.
Но… финал одного из самых ярких и самых смешных рассказов «Зоны» — «Представление» — звучит почти по-слуцки, по-революционному. Заключенные поют «Интернационал» — «И вот я уже слышу нестройный распадающийся хор: “Кипит наш разум возмущенный, на смертный бой идти готов…” Множество лиц слилось в одно дрожащее пятно. Артисты на сцене замерли. Лебедева сжимала руками виски. Хуриев размахивал шомполом. На губах вождя революции застыла странная мечтательная улыбка. “Весь мир насилья мы разроем до основанья, а затем…” Вдруг у меня болезненно сжалось горло. Впервые я был частью моей особенной небывалой страны. Я целиком состоял из жестокости, голода, памяти, злобы. От слез я на минуту потерял зрение. Не думаю, чтобы кто-нибудь это заметил»[332]. Сравните:
Конечно, если у Довлатова и возникал искус «соцреализма с человеческим лицом», социализма, в котором можно и нужно «поселить людей», то он от этого соблазна довольно быстро избавился.
Итог идеологического развития Слуцкого:
это, конечно, исток идеологического развития Довлатова. («“Ой, какой вы — красный”, — сказала девушка. “Это я — снаружи. Внутри я — конституционный демократ”»[333].) Довлатов никогда бы не написал:
330
Шестов Л. Гефсиманская ночь (философия Паскаля) // Шестов Л. Собр. соч.: В 2 т. М.: Наука, 1993. Т. 2. С. 293–294.
331
Довлатов С. Соло на IBM // Довлатов С. Собрание прозы: В 3 т. СПб.: Лимбус-пресс, 1995. Т. 3. С. 307.
332
Довлатов С. Зона. (Записки надзирателя) // Там же. Т. 1. С. 153–154.
333
Довлатов С. Заповедник // Там же. С. 328.