Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 108

Считал ли Слуцкий, что проза имеет дело с единичными фактами, тогда как поэзия — с эпико-лирическими обобщениями? Соотношение его «Записок о войне» и его баллад производит именно такое впечатление бытовой единичной «правды», возведенной к высокой бытийственной «поэзии». Иногда зернышко баллады почти незаметно в прозаическом «навале впечатлений» войны, а иногда прорастание баллады из прозаического текста ощутимо, зримо, как в случае с «Бесплатной снежной бабой». На примере этой баллады можно увидеть, как жестокая Wahrheit («правда») преобразуется в менее жестокую, другую Dichtung («поэзию»). («Dichtung und Wahrheit» — так назывались мемуары Гете.)

«Пленные югославские евреи из рабочих батальонов, румыны и итальянцы» в балладе становятся итальянцами, даже специально римлянами. Такая «контаминация» служит целям литературной полемики. Причем полемике с самим собой, с собственным стихотворением «Итальянец» («Пускай запомнят итальянцы и чтоб французы не забыли, как умирали новобранцы, как ветеранов хоронили, пока по танковому следу они пришли в свою победу»). Такими самовозражениями богата поэзия Слуцкого, но «Бесплатная снежная баба» — особенно яркое резкое и безжалостное. «Я заслужил признательность Италии» — не потому, что благодаря «мне» они победили свой фашизм и немецкий нацизм, но потому, что «снегу дал бесплатно, целый ком». Здесь уже не итальянцы должны помнить о том, по чьему следу они пришли в свою победу, но сам поэт не может избавиться от воспоминания, от «взоров римлян, черных, тоску с признательностью пополам мешавших».

Трупы военнопленных, валяющиеся вдоль насыпи, трупы изможденных, выголоженных, «непоеных, некормленых военных» из текста стихотворения убраны. Получилось бы слишком похоже на «Кельнскую яму», а этого Слуцкий не хотел. «Скребущий по душе голос югославского еврея в бараньей шапке» тоже исчез, но как бы не до конца — он преобразовался во «взоры римлян, долго засыпать потом мешавших».

«Начальник эшелона, гад ползучий», который «давал за пару золотых колец ведро воды теплушке невезучей», призван заменить собой жителей Мичуринска, продающих снег умирающим от жажды военнопленным. Четкая балладная и идеологическая структура — фронтовик, жалеющий военнопленных, и тыловая крыса, энкавэдэшник, начальник эшелона, наживающийся на военнопленных, — оказалась бы разрушена.

И, наконец, самые важные отличия Wahrheit Бориса Слуцкого от его Dichtung: маленькая девочка, раздающая куски снега бесплатно, и офицер, который присоединяется к бесплатной «снегораздаче», а потом приказывает напоить теплушку. Эти два персонажа претерпели самые значительные изменения. Офицер вкатывает в вагон снежную бабу (вместо кусков смерзшегося, с угольной пылью пристанционного снега — огромная снежная белая баба из детства). Девочки в балладе — нет. Лишь в «затексте» баллады остается невысказанный упрек, боль: этой бы девочке лепить веселых снеговиков, а не осуществлять благотворительную акцию среди разбросанных вдоль насыпи трупов. О чем вспоминал начитанный молодой офицер, глядя на эту девочку? О теплой детской девчоночьей доброте среди взрослой холодной смерзшейся жестокости? Об отваге испуганного ребенка среди невероятного опасного страшного мира — Герды из андерсеновской «Снежной королевы»? Только здесь не ледяная жестокая снежная королева, но ее антипод — добрая круглая влажная и тающая снежная баба, раздающая себя — по куску.

Из сравнения текста баллады с текстом прозаической записи становится понятно, как глупы должны были казаться Слуцкому обвинения в «очернительстве». Он-то даже в самой «черной» своей балладе ощущал себя едва ли не «лакировщиком», во всяком случае «очеловечивателем» бесчеловечной жестокой действительности. Он и без того, сколько мог, сглаживал углы «угловатой планеты», своей родины, а его упрекали в чрезмерной «угловатости».

Итак, прежде чем быть сформулированными в поэзии, мысль, наблюдение обкатывались, обговаривались в прозе. Иногда длинное и очень важное прозаическое рассуждение Слуцкого сжимается до коротких четырех рифмованных строчек, даже до одной строчки. В «Записках о войне» Слуцкий рассуждает о причинах «любовей» девушек к оккупантам. Среди прочего он пишет: «20 лет наглядная пропаганда наша внушала девушкам идеал мужчины — голубоглазого, статного, с белесыми северными волосами. Эсэсовские блондины были предвосхищены наивными плакатами»[107]. Для Слуцкого это важно. Он стоит в оппозиции к этой эстетике «наглядной пропаганды», он враждебен искусству «наивного плаката». В поэзии Слуцкий так описывает пленного, сдавшегося на милость победителей, готового сплясать и спеть, если его об этом «попросят»: «Веселый, белобрысый, добродушный, голубоглаз, и строен, и высок, похожий на плакат про флот воздушный, стоял он от меня наискосок». Победителями оказываются вовсе не плакатные молодцы — нет, они оказываются в проигравших.

Иногда целый большой сложный стихотворный образ вылепливается из одной только бытовой детали, подмеченной в «Записках…».

«Почти всю войну кормежка была изрядно скудной. Люди с хорошим интеллигентским стажем мечтали о мире, как о ярко освещенном ресторане с пивом, с горячим мясом. Москвичи конкретизировали: “Савой”, “Прага”, “Метрополь”»[108] — это «Записки о войне». А вот стихотворение «У офицеров было много планов…»:

Иногда большое стихотворение — не баллада даже, а ода — становилось опровержением короткой, между делом брошенной фразы в «Записках…».



«Писаря оглупляли геройства ежедневной нормированной “героикой” политдонесений». Одно только предложение — и целое стихотворение в ответ, в возражение самому себе: «Писаря».

Борис Слуцкий цитирует здесь знаменитый монолог Фауста: раз война с Германией, то как не вспомнить самого великого немецкого поэта? Фауст у Гете размышляет о первых словах Евангелия от Иоанна:

Дело войны сделано рядовым, но Слово записано писарем, и это тоже немало. Кое-кто (например, евангелист Иоанн) даже готов счесть, что слово важнее дела. Так или иначе, а тень вечности лежит на слове, записанном писарями.

107

Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 139.

108

Там же. С. 28.

109

Гёте И. В. Фауст. Избранные произведения. М.: Худож. лит., 1950. С. 438–439.