Страница 25 из 108
«…В надежде славы и добра я по-прежнему смотрю вперед без боязни, что в большей мере, чем раньше, свидетельствует о моем врожденном оптимизме…» (28 июня (?) 1942 года).
1942 год оказался переломным в военной судьбе Бориса Слуцкого. Ему удалось порвать с невыносимой для него военной юриспруденцией, с военной прокуратурой, с той ролью, что была ему навязана военкоматом из-за случайного поступления в Юридический институт.
Разумеется, он изо всех сил пытался врасти в предложенную ему роль, найти принципиальные оправдания тому, чему он был свидетелем и участником. Это потом, много лет после войны, Борис Слуцкий напишет:
Во время войны он еще старается быть якобинцем, робеспьеристом. Он пытается зарифмовать, забить в слова свой опыт «особенный и скверный». Вот что у него получается.
Борис Слуцкий так и не написал эту книгу и никогда не печатал это стихотворение: оно было впервые опубликовано в 1993 году Викторией Левитиной. Самое важное в этом «багрицком», революционно-романтическом, якобинском, чтобы не сказать — чекистском, стихотворении — это душа, «зажатая, как палец меж дверей». Здесь — исток того пути, на котором появятся уже не «багрицкие», но едва ли не «достоевские» шедевры зрелого Бориса Слуцкого:
Не раз и не два возвращался Борис Слуцкий к своему «особенному и скверному опыту». Не раз и не два объяснял себе и другим, почему не захотел оставаться среди «вороненых воронов республики», почему решил все же стать «не вождем, а массой» — и никогда, никогда не использовать своих юридических навыков, знаний, своего юридического диплома. «Страшное» право решать судьбы людей, которое давала должность следователя, было ему «ни к чему».
Война исправила роковую для всей судьбы Слуцкого-поэта ошибку военкомата. Он перешел на политработу.
Если отбросить время на госпитальной койке, в команде выздоравливающих и на формировании в Пугачеве, то в должности следователя на фронте Слуцкий пробыл не более полугода. В декабре 1942 года он уходит в батальонные политруки.
В письме мне от 22 января 1943 года — он сообщает: «замкомбатствовал». В конце сообщает: «О себе. Я начал службу с начала. Получил <звание> гвардии лейтенанта /не юридической службы!/ и ушел на политработу /с середины октября/. Повидал много кой-чего. Сейчас — старший инструктор политотдела дивизии. Начальство в некотором /очень небольшом/ роде». Борис пишет о такой важной для него перемене как бы между прочим, так как большая часть письма не об этом, главном в его собственной судьбе. В начале стоит: «Самая похабная для меня новость за эти полтора года: Павел Коган убит у сопки Сахарная под Новороссийском месяца два тому назад. Об этом мне сказали начальства из Литинститута, с которыми я говорил по телефону».
(Режущие слух слова «похабная новость» применительно к гибели любого человека, а не только близкого товарища, трудно оправдать, но понять можно и нужно. Слуцкий был учеником конструктивистов и футуристов, Сельвинского и Брика. Во многом два этих авангардных течения двадцатых годов разнились, но в одном были едины: слово надо сломать, чтобы выраженное им явление было воспринято правильно, адекватно, точно. Главная особенность, главное свойство поэтики Слуцкого — подчеркнутый антиэстетизм. Некрасивыми словами, грубыми, простыми, нарытыми порой даже из канцелярита, выразить важную мысль, напряженную эмоцию — вот исповедание эстетической веры Бориса Слуцкого. В юности он мог назвать известие о гибели друга «похабной новостью», чтобы в зрелости посвятить этому другу удивительные стихи: