Страница 37 из 64
- Покоя от них нет, - пожаловался Пестель. - Есть смирные, так тех не видно, а этим что ни делай, ничего не помогает.
- Надо бы плац-майору сказать, - посоветовал Авросимов.
Павел Иванович усмехнулся.
- Разве это в его власти? Над прусаками он бессилен.
"Кабы я был на его месте, - подумал наш герой, - я бы не упорствовал, не гордился бы, я бы государю в ноги упал".
Авросимов явственно увидел себя самого, одетого в полковничий мундир, и как он валится в ноги царю: "Помилуйте, ваше величество!" Но царь глядит на него с недоверием, поджав губы.
Пестель протянул нашему герою ранее заполненные листы.
- Извольте.
И вдруг что-то, видимо, показалось ему в глазах Авросимова, что-то привиделось. Он выхватил их обратно, торопливо перелистал, склонившись к светильнику, и нашел, и принялся перечитывать.
"...Все говорили, что Революция не может начаться при жизни Государя... и что надобно или смерти его дождаться, или решиться оную ускорить... Но справедливость требует также и то сказать, что ни один член из всех теперешних мне известных не вызывался сие исполнить, а напротив того, каждый в свое время говорил, что хотя сие Действие может статься и будет необходимо, но что он не примет исполнение онаго на себя, а каждый думал, что найдется другой для сего".
- Отчего же так? - словно спросил кто-то с насмешкою.
Но кто спросил, было не понять. Рыжий писарь стоял ни жив ни мертв, боясь пошевельнуться, небеса были далече, за толщей сводчатых потолков.
Павел Иванович закусил губу и быстро повел перо по черному листу, не обращая внимания на Авросимова.
"...Большая разница между понятием о необходимости поступка и решимостью оный совершить. Разсудок может говорить, что для успеха такого-то предприятия нужна смерть такая-то, но еще весьма далеко от сего умозаключения до самаго покушения на жизнь. Человек не скоро доходит до таковаго состояния или расположения Духа, чтобы на смертоубийство решиться, во всем соблюдается в природе постепенность. Дабы способным сделаться на смертоубийство, тому должны предшествовать не мнения, но Деяния, из всех же членов теперешняго Союза Благоденствия ни один, сколько мне известно, ни в каких отношениях не оказывал злобных качеств и злостных поступков или пороков. Посему и твердо полагаю я, что ежели бы Государь Император Александр Павлович жил еще долго, то при всех успехах Союза революция не началась бы прежде естественной его смерти, которую бы никто не ускорил, несмотря на то, что все бы находили сие ускорение может быть полезным для успеха Общества Сию мысль объясняю я при полной уверенности в совершенной ея справедливости."
Он поставил точку, удовлетворенно вздохнул, и ощутил на плече худенькую руку Евгения Оболенского, и услыхал его голос:
- Я вижу, как вы обольщаетесь, но мне, черт возьми, хочется вам верить. Приятно чувствовать себя сильным, вы не находите?.. Хотя я не говорю вам "да", учтите, не говорю, дайте срок, мне по сердцу ваша неукротимость, но я не знаю, то есть о себе я не знаю; это, наверное, справедливо, но я не знаю...
- А вы не боитесь, что именно нерешительность сыграет с вами однажды злую шутку? - спросил Пестель холодно.
- Не знаю, - сказал Оболенский и исчез, и голоса потухли.
Павел Иванович простился с ними с умилением и болью и снова протянул Авросимову исписанные листы, теперь уже с поправкой.
- Извольте...
- Завтра, на рассвете, - сказал Авросимов шепотом, - повезут подпоручика Заикина бумаги ваши искать.
Пестель стоял, опустив голову. Желтый прусачок мирно спал в складке его халата. Масло в светильнике еле слышно шипело.
- Я думал, вы меня ненавидите. - удивленно сказал Павел Иванович и улыбнулся.
Авросимов шагнул было к двери, но резко оборотился.
- Я жалею об вас! - вдруг крикнул он. - Жалею! Жалею! - и распахнул проклятую дверь.
Но это был не крик, а тоскливая мысль, забушевавшая в нем на мгновение.
Дверь захлопнулась со скрежетом. Пламя светильника вздрогнуло. Золотой клинок, изящно искривленный, заколебался в воображении Павла Ивановича, тускло сверкнув, напомнив недавнюю юность. Он виделся недолго и исчез, словно короткая усмешка фортуны, знаменующая ненадежность любви в этом мире.
"Хотя, - подумал узник, - страдание тоже не вечно", - и поежился.
Я, милостивый государь, позволю себе высказать вам свою мысль, которая давно во мне утвердилась, но которая, когда возникла, волосья мои подняла дыбом.
"Что же это такое? - рассуждал я по секрету. - Полковник Пестель призывал своих сообщников так все переворотить, чтобы рабство сломать и многим русским людям дать жить по-людски, а не по-скотски. Прав был Пестель или нет? Злодей он или пророк? Вот оно самое главное-то и следует. Ежели он не был прав, зачем же наш нонешний государь, я вас спрашиваю, дал народу волю? Стало быть, Пестель был прав? Ах милостивый государь, а ежели он прав был, ежели прав был, за что же его так позорно казнили?!"
Это я открыл для себя и вам первому сообщаю по большому секрету, и тут я вижу, как вы бледнеете. Но вы погодите и слушайте дальше. Значит, в сем вопросе полковник был не злодей, но пророк. Это мы с вами установили. А государь?.. Тут сердце мое трепещет и содрогается. Он повелел казнить пророка! Вы говорите, мол, за цареубийство, но какое же цареубийство, которого не было? За намерения? Ах, милостивый государь мой, мы же не дети! Злодеем или глупцом был покойный наш государь? Ежели глупцом, а Россия тому примеры знает, значит, нельзя было великой стране на его благодеяния рассчитывать. А ежели злодеем, ибо не внял пророку и вверг народ свой в долгое страдание, стало быть, и сам он достоин худшей участи. Вот до чего я додумался на досуге. Предвижу, как вы будете негодовать попервоначалу, но поверьте мне, подумав хорошо, вы сами к тому же придете. Вы не подумайте, ради Бога, что я себя пророком мню. Нет, нет. Но сильные мира сего страсть как не любят пророков, ибо пророки своим предвидением их престиж умаляют. И тут-то, в ослеплении, пророка они казнят, а уж после того переворачивают жизнь, как пророк предсказывал, и эти предсказания выдают за свои. Спрашиваю его: что же это, мол, вы пророка отвергли, а теперь то же самое творите, что он велел? Предвижу ответ, что, мол, тогда не время было сие творить и пагубно, а нынче, мол, самое время... И так мы отговариваемся, милостивый государь, угождая собственной амбиции и тем самым замедляя движение жизни.
Теперь, думаю, пора нам с вами вернуться к нашему герою и к повествованию, печальному, но поучительному.
- Позвольте, сударь, я с вас прусачка сниму, - сказал плац-майор, когда они выходили прочь из страшного того места. - Вы удручены-с... Это я понимаю. По первому разу всегда так. Даже преступник, которому казематы наши - дом родной, и тот, сударь, пребывает в долгом оцепенении, а уж коли свежий человек-с, тому и подавно, хотя я, например, к такому порядку привык и мне, сударь, сдается, что у нас как бы и не трудно-с. - Он вдруг засмеялся чему-то своему: - А что, сударь, пожалуй, мало таких мест в Санкт-Петербурге, чтобы сразу столько знатных господ знакомство со мной водили, хотя я вам по секрету скажу-с: прежних узников я больше обихаживал - когда мало их, на каждого щедрости моей помногу приходится. И вот некоторые из них помнят мои благодеяния и не брезгуют здороваться, сударь, ну как там кому сподручнее, а некоторые гордятся. Ермолов, пока тут в прежние времена в заточении был, никак без меня не мог-с: я ровно нянька его обихаживал, а вышел - и не замечает-с...
Нынче в следственной преступников не допрашивали, и Авросимов, сдав бумаги, тут же отправился к себе на Васильевский, дабы подготовиться к трудному пути.
Спеша по ночной улице мимо редких колотушников, он ощутил, как что-то скользнуло по его животу и мягко упало в снег. Он нагнулся и увидал свой английский пистолет.
"Дурная примета", - подумал Авросимов, поднял пистолет и направился было далее, но тут зловещий экипаж военного министра, взвизгнув полозьями, вылетел из-за поворота и преградил ему путь.