Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 24



— Эй, молодой! — окликнул его сержант. — Заснул, что ли? Это не дело. Спать пока никому не полагается. Давай как-нибудь шевелись или рассказывай что. Хоть умеешь рассказывать-то?

Паршиков с трудом открыл глаза, глянул сквозь мутную пелену и проступившие слёзы на окружающее, чмокнул пересохшими губами.

— На вот, чаю попей. Да лицо сполосни. — Сержант протягивал ему на ладони пирамидку снега: — Потри хорошенько, пройдёт. Сон как рукой снимет.

Все смотрели на Паршикова с сочувствием. И только Анучин бубнил, будто для самого себя:

— Ещё службы не понял, а уже спать. Рассказчик…

Быстро, словно одна минута, пролетело время, отпущенное для обогрева. Пора было снова трогаться в путь.

Океанское побережье в темноте почти ничем не отличалось от тундры. Не воспринимал Паршиков, что перед ним расстилался на тысячи миль тот самый неоглядный водный простор, от которого даже на школьных уроках географии веяло мрачным ледовым холодом. Ни пространство не ощущалось им, ни скрытая, сдерживаемая слоем льда океанская мощь и сила.

— Южное побережье Северного Ледовитого, — явно повторяя чьи-то понравившиеся слова, специально для каюра сообщил сержант. — Учти, молодой. Домой письмо сочинять будешь — так и напиши.

На пологом спуске нарты незаметно стянуло с береговой кромки на лёд, но собаки не скребли по нему когтями, будто по стеклу, потому что лёд был шероховатым, словно его ошкурили крупной наждачкой. Собаки лишь злились друг на друга и отчего-то коротко взлаивали. Каюр не спешил переместить упряжку с ледового припая на твёрдый грунт, поскольку береговая кромка показывала чётко видимое направление и не давала сбиться с пути. Сержант и Анучин в это время светили по обе стороны нарт мощными следовыми фонарями. Да только свет почти не раздвигал пространство, стиснутое угрюмой теменью. Паршиков же невольно вглядывался в пляшущий сбоку овал огня, надеясь разглядеть в нём вмятину следа или ещё какой-нибудь признак присутствия тут чужого человека. Но под свет набегал всё тот же искрящийся дымчато-голубой лёд, а вдаль тянулась всё та же нескончаемая тундра.

Вдруг вожак собачьей упряжки, Осман, резко осадил, задрал широколобую голову, глухо, надсадно завыл. Как бы в ответ на его странную жалобу тоскливо взвыли и остальные собаки упряжки. Паршикову показалось, будто вверху раза два слабо полыхнуло северное сияние, волшебной серебристо-фиолетовой волной прошлось по небу и кануло вдалеке, будто примерещилось. Но сияние и впрямь примерещилось, потому что возникало оно лишь при ясной погоде, когда сжатый от холода воздух даже звенел и ветер не подымал тучи искрящихся морозных игл. Сейчас же не видно было даже луны.

Осман вновь издал горлом жуткий глухой звук, и Паршиков поневоле прижался плечом к старшему наряда: инстинкт заставил положиться в непонятной обстановке на старшего.

— Не бойсь, — вроде не очень уверенно ободрил каюра сержант. — Так, почудилось что-то Осману. Может, росомаху учуял. Такая, скажу, зверюга — оторопь возьмёт, когда встретишь. Давай трогай.

Но Осман упёрся и ни в какую не хотел продолжать бег. Обеспокоенно, вразнобой заворчали и остальные собаки. Их волнение постепенно передалось и людям.

Паршиков спешился с нарты, когда собаки совсем залегли в снег. Вожак, тоже как и остальные собаки, пригибал морду книзу, прятал фосфорически поблёскивающие глаза, невнятно скулил и виновато тыкался носом в варежку каюра, будто и впрямь жаловался на проклятущую ночь, по которой надо ещё неизвестно сколько бежать да бежать.

— Ну что ты, Осман? Чего испугался? Видишь, никого и ничего впереди нет. Пошли. Вперёд! Ну!

Осман не трогался. Он лишь всё чаще, подрагивая всем телом, тревожно оглядывался назад, где за многие километры отсюда оставалась застава и на полпути к ней находился балок. Ведущая постромка натянулась у него на груди, а Осман всё норовил повернуть упряжку вспять, совсем не слушал ни ласковых уговоров своего хозяина, ни его жёстких приказов. Паршиков подумал, что, примени он силу, Осман, чего доброго, может и укусить.

— Что там с Османом? — нетерпеливо спросил с нарты сержант.



— Не идёт никак. Не знаю.

Больше сержант вопросов не задавал. Можно было догадаться, что он размышлял.

— Проверь-ка с фонарём впереди, — наконец произнёс он.

Паршиков обследовал местность метров на тридцать, и пока он шарил по снегу, Анучин всё бурчал недовольно, что попал в наряд с молодым каюром, из-за которого не то что к ужину, а и к рассвету на заставу не попадёшь.

— Всё чисто, — объявил Паршиков, возвращаясь к нарте. — Никого нет.

Сержант в раздумье нахмурил брови. Его крестьянская натура не терпела ничего неясного или загадочного. Но в такой ситуации и он почти был бессилен. Ведь у животного, как ни говори, свои законы и понятия о жизни, и они никогда не могут быть до конца разгаданы человеком. На всякий случай, для очистки совести, сержант решил связаться с заставой, включил рацию. На таком расстоянии, сквозь треск радиопомех, вызванных непогодой, голос дежурного радиста был едва слышен. И всё-таки сержант после многих повторов разобрал главное. Застава их предупреждала: движется пурга. Дальше поддерживать связь не имело смысла — мешали посторонние шумы. Сержант упрятал в брезентовую сумку наушники, микрофон, натянул на закоченевший подбородок тугой ворот подшлемника.

— Вот что, быстро возвращаться, — объявил он остальным. — Идёт пурга. Может, ещё проскочим. Должны успеть вроде.

Ему никто не возражал, и выходило, что сержант уговаривал сам себя.

Не зная толком, что такое пурга, Паршиков со слов сержанта заключил только одно: собак сейчас жалеть не надо. Иначе… Что могло случиться иначе, он догадывался, наслышан был уже с первых дней службы на заставе. Но истинный смысл надвигавшейся беды он почувствовал лишь в глуховатых словах сержанта.

— Пошёл, Осман! Вперёд! — скомандовал он вожаку, разворачивая упряжку в обратную сторону и мечтая лишь об одном: только бы не сбиться с пути.

Странное затишье окружило пограничный наряд. Так же визгливо сипели полозья тяжело гружённой нарты с необходимой пограничной поклажей. Так же вырывалось из глоток бегущих собак свистящее дыхание. Но надо всем уже нависло что-то тяжёлое, давящее на мозг, гнетущее душу. Вот что, видимо, ощущал Осман задолго до того, как они получили с заставы подтверждение о пурге…

Теперь океан оставался по левую руку. И странно: чем дальше отодвигалась в ночь его монолитная ледовая кромка, тем спокойней становилось у Паршикова на сердце. Словно там, у самой кромки застывшей воды, его поджидало неминуемое несчастье, а теперь они возвратятся непременно домой, и всё будет хорошо.

Мрак по-прежнему разливался над глухо затаившейся тундрой. Казалось, ещё шаг — и полетишь в образовавшуюся на пути пропасть, ухнешь в ледовый разлом, который поглотит тебя бесследно. Но чудился впереди — и Паршиков ясно ощущал это! — некий таинственный свет, единственно которого и следовало держаться, чтобы окончательно не пропасть. И Паршиков неуклонно, сам не зная зачем, правил на этот привидевшийся ему свет, потихоньку заворачивая к нему длинным хореем всю упряжу во главе с широкогрудым Османом.

Старший наряда пока что молчал, и по этому молчанию Паршиков определял, что действует правильно, что они находятся на верном пути.

Казалось, дорога тянулась под полозья сама. Постанывая, отзывался наст на немалую тяжесть нарты, наводя унылым звуком безотчётную тоску и оставляя лишь неистребимую веру в удачу, особое везение да упование на крепкие собачьи ноги. От разгорячённых тел сильных животных наносило терпкий запах псины. Но он, на удивление, был желанным в эти минуты, родным. И лишь отвлекало внимание пограничников от скорого собачьего бега одно — долгие, протяжные вздохи Башкатова, который ещё раньше, в балке, успел сообщить Паршикову, что попадал в такие пурговые переделки — не приведи господь.