Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 106

   — Грех не искупаться в такую жару, — сказал он и начал раздеваться.

Его отговаривали, объясняли, что есть другой пруд, чистый, надо лишь немного пройти, но он разделся донага и полез в воду, разгребая ряску.

   — Тебя же видят из дома и с дороги, — стыдил его Потапенко.

   — Пускай не смотрят. А ты сам давай раздевайся и лезь сюда.

   — Не буду я купаться в этой грязной луже.

   — Но ведь в химии грязи не существует. Взгляни оком профессора. Сделай Антону одолжение. Невежливо приехать к новому землевладельцу и не выкупаться в его помойной яме.

Вылез из воды и долго растирался на солнце, к весёлому удивлению горничных Маши и Анюты, то и дело пробегавших из дома в кухню и обратно.

Когда гуляли по саду, Сергеенко с той же назойливостью, с какой уговаривал Потапенко лезть в воду, начал уговаривать хозяина ехать к Толстому:

   — Антон, едем завтра же. Лев Николаевич тебя ждёт. Ему понравилась твоя «Палата». Он мне так и сказал: «Палата № 6» очень хорошая вещь».

Кому же ещё, как не Сергеенко, мог высказывать Лев Толстой своё мнение? Потому и неприятен этот земляк. Потому и не поедет он с ним к Толстому. Он встретится с ним без посредников.

   — Сейчас не могу ехать — нездоровится.

   — Ты же врач. Вылечись — и поехали. Прими порошок с водкой...

   — У меня к тебе просьба, Игнатий. Будешь ехать обратно — захватишь письмо Суворину. Отправишь из Москвы.

   — Ради Бога, Антон, конечно, захвачу. Как он там? Воюет со своими?

   — Только что вернулся из-за границы. А уехал ещё тогда, после скандала с «Русской мыслью».

   — Этому сынку я бы просто харю набил, — заявил Потапенко.

   — После эпизода с пощёчиной я выразил своё возмущение в письме и хотел вообще порвать с ним, но он прислал покаянное письмо. Старик меня любит, а на любовь надо отвечать.

Разумеется, и Суворин не мог обойтись без Сергеенко: последовал рассказ земляка об авансе, взятом в «Новом времени», о том, как он его отрабатывал в Одессе в судебном деле Суворина с французско-еврейской фирмой...

   — А это мой колодец, — перебил его хозяин. — Вода чистейшая и вкуснейшая.

   — Моё хохлацкое сердце обливается кровью, — сказал Потапенко. Почему нет журавля, Антон?

   — Я тебя понимаю. Хотели сделать, но место не позволило. Пришлось поставить это дурацкое колесо.

В листве старых яблонь сверкали шарики плодов, но некоторые деревья не только не плодоносили, но и в отчаянии тянули к небу голые подсохшие сучья.

   — Молодые надо сажать. Хозяин всё пишет, про сад забыл.





   — Не забыл, Игнатий. Осенью всю эту сторону засадил яблонями. Такие были хорошие саженцы, а зимой все их погрызли зайцы. Сугробы — выше забора, и они спокойно прыгали в сад. Видишь, там ещё палки торчат. А вот здесь поспели яблоки. Московская грушовка.

Он тряхнул ветку, несколько яблок упали в траву. Подобрали, сели на скамейку, захрустели жёлтыми с розовополосатыми бочками кисло-сладкими, с приятной горчинкой плодами; Умиротворяющее дыхание вечной жизни исходило от наливавшейся зелени, звучало шелестом, жужжанием, чьим-то дальним голосом, кого-то окликающим. Сад жил всегда, и люди живут и будут жить всегда, и их простые человеческие радости и горести казались здесь важнее литературы, политики и прочей суеты. Даже Сергеенко на время забыл о Толстом и расспрашивал о свадьбе Ивана, состоявшейся недавно в Мелихове, и о свадьбе Миши, не состоявшейся из-за измены Мамуны.

   — Местный священник венчал?

   — Местный и умный. Я попросил его, чтобы покороче всё сделал, думал, что он обидится, а он отнёсся понимающе. Сказал, что его часто просят служить подольше и он этого не любит.

Однако Потапенко терзала одна и та же мысль:

   — Как бы мне у Суворина аванс вымаклачить? Чёрт его знает как к нему подъехать. Вукол понятен — либерал. А этот... Умный, а газету ведёт глупо. Ты, Антон, его понимаешь?

   — На этом свете ничего понять невозможно. Знаю, что старик считает, во всяком случае, раньше считал, что газету ведёт очень умно. Был бы либералом, как все порядочные люди шестидесятых, но война за братьев славян ударила ему в голову. Все эти победы всегда испытание для мыслящего человека.

   — Победы там были сомнительные, — заметил Потапенко.

   — Конечно, сомнительные. Столько русских мужиков полегло, а Турция-то — развалившаяся страна. И ничего не получили — Бисмарк перехитрил и царя, и пушкинского друга Горчакова. Но Суворин хоть и умный, а слабохарактерный. Легко поддаётся влияниям. Вообще слабохарактерный человек опаснее волевого, потому что никогда не знаешь, куда он повернёт. Сомнительные победы на него повлияли. Ему показалось, что наша империя несокрушима и будущее её прекрасно. Настроил газету на этот лад, увидел, что её охотно читают — дураков ведь всегда больше, — подписка растёт, и решил, что угадал. Потом, конечно, понял, что всё не так, что российское неустройство увеличивается и империя только кажется могучей, что с этой властью ничего хорошего страна не дождётся. Вот и заволновался Алексей Сергеевич. То власть покритикует, то евреев во всём обвинит. Либеральная печать выступит против мерзостей его газеты — он нервничает, сомневается, боится революции, но изменить ничего не может. Ренегатом становятся только раз. Теперь ему до конца дней быть с Бурениным и прочими негодяями. Иногда мне его жалко.

А Потапенко всё о своём:

   — Если я ему скажу, что его сын был прав, когда дал пощёчину Лаврову?

   — Больше всего Суворин не любит неискренности. Меня несколько раз пытался поймать, когда я хвалил его статьи.

Со своим преклонением перед авансами Потапенко показался богом скуки, но вечером предстал перед Чеховым певцом и музыкантом. Маша села за рояль, он взял скрипку Павла Егоровича, и зазвучал вальс из «Евгения Онегина». Потом он пел хорошо и много — хохол есть хохол. Пели и все вместе. Игнатий же запевал раскатистым баритоном старую украинскую о забытых временах, о родной степи, исхоженной, истоптанной неведомыми героями прошлого:

XXVI

Не существует ничего сверхъестественного: ни чудес, ни волшебников, ни колдунов, ни предсказателей, — только писатель Чехов, автор полумистического рассказа «Чёрный монах», обладает пророческим чувством. Это его тайна, которую он никому не откроет, тем более что никто не поверит.

Был в Москве в редакции и зашёл к сестре, снявшей квартиру в Садово-Каретном; сентябрь уже шуршал на московских тротуарах, и в гимназии начались занятия. Маша усадила за стол, покрытый стерильно чистой скатертью, угощала чаем с калачами, а он напомнил ей случай из своего абхазского путешествия 1888-го года:

   — Помнишь, я писал вам, как плавал на пароходе «Дир» и едва не попал в кораблекрушение?

   — Да, о чём-то страшном ты писал.

   — Я ещё им повредил машинный телеграф: схватился за него, когда показалось, что сейчас столкнёмся с другим пароходом, сдвинул его с места, а обратно подвинуть не смог.

   — Это ужасно! Но, кажется, пароходы не столкнулись? Да?

   — Да. Но я вспомнил странную вещь. Когда другой пароход сумел отвернуть и проплывал мимо, я смотрел на нашего капитана — такой он был маленький, толстенький, жалкий. И я подумал, что он когда-нибудь обязательно пойдёт ко дну и захлебнётся солёной водой. Так и произошло. «Дир» потерпел кораблекрушение возле берегов Алупки, и тот самый капитан утонул.

   — Какой ужас! Бывают же совпадения. Хорошо, что ты зашёл, — волнуюсь за наши томаты. Когда я уезжала, говорила, чтобы срочно убирали, — утренники начинаются. Успели убрать?..