Страница 7 из 29
— Не дури, меня-то за что?
Шереметев вспыхнул, сделавшись красным как рак, вскочил и стиснул детские ещё кулаки:
— Да мне Якубович сказал, что видал, что ты в карете ждал её у Гостиного и что она пересела к тебе! Это как?
Вмешательство дурака Якубовича, замечательного, пожалуй, одной страхолюдной гривой чернейших волос, влезавшего всюду, куда не просили его, в каждой мелочи, в любом пустяке тщась восстановить бесценную свою справедливость, то есть вечно бесчестность и деспотизм, чёрт возьми, и прочая дичь, взбесило его, как всякая пошлость и презренная скудость ума бесили всегда, и он слишком сухо, даже высокомерно спросил:
— Об чём же ещё доложил тебе Якубович?
Расставив длинные нескладные ноги, Шереметев по-мальчишески грозно стоял перед ним, воздевши правую руку, словно б на форуме или сбираясь проклясть:
— Тогда я спросил его, это заметь, я его спросил сам, что мне делать, и после этого Якубович сказал, что это понятно, что драться, и что тут два лица, которые требуют пули, и из этого, как видишь сам, выходит парти карре, дуэль четырёх, стало быть, чёрт её побери, а он берёт того на себя, а я вот должен драться с тобой, Александр!
Он вспыхнул, но улыбнулся так, как улыбаются не совсем удавшейся шутке, однако от души прощают её:
— Нет, братец, ты уж прости, а я с тобой стреляться не стану, а вот ежели уж так не терпится милейшему Александру Иванычу подставить свой медный лоб[12], так я всегда к услугам его, ты об этом ему передай, вгорячах не забудь.
Опустив руки, моргнув, Шереметев вскрикнул растерянно, злобно, однако ж с тоской:
— Передам, передам!
И вдруг выскочил вон, позабывши фуражку, и Сашка потом свёз фуражку Шереметеву в дом.
Зачем он сболтнул? Для чего? Для этого, для этого, да?..
Шереметева наконец положили.
Глядя, как Шереметев лежал, запрокинув бессильную голову, уставивши в низкое небо пустые глаза, Александр вздрагивал крупной, внезапной, неестественной дрожью, вдруг почувствовав остро, что это он, именно он и один, во всём виноват, окончательно и навсегда, озлившись тогда на непрошеное вмешательство вечного сплетника, не удержавши по этой дурацкой причине ревнивого, взбалмошного, слишком доверчивого и слишком неопытного, как в жизни, так и в любви, совсем ещё мальчика, в тенётах Амура, жестоких, пленительных, без стыда, вот в чём беда.
Кто-то выдернул у него из руки пистолет, разогнувши насильно сведённые пальцы. Кто-то, поддерживая под локоть, посадил его в поодаль ожидавшие санки. Полость намёрзла и сгибалась с трудом, когда ему прикрывали занемевшие ноги, но ко всему внешнему он был безразличен, подумав мельком, что извозчик мошенник, не просушил, бездельники все. Что-то тягучее, жуткое сосредоточилось в нём и давило, давило, обжигая запоздалым раскаяньем сердце.
Раскаяньем? Раскаянье что? Иль не раскаяньем — жалостью к тому, а больше к себе?..
Всю дорогу, которой он почти не приметил, отделясь от безликого, пустого лица, на него глядели в упор голубые глаза Шереметева, Васьки, вопросительно, жалобно так, с глубоким смертным упрёком, точно хотели спросить, доволен ли он, не стыдится ли он за тот вечер, и уже ни о чём спросить не могли, всё сильней и сильней обвиняя в чём-то ужасном, непоправимо-постыдном его.
Он было хотел отогнать этот умоляющий страстно, чего-то упорно ищущий взгляд, да не в силах был отогнать, не поднималась рука, и сидел, то уткнувшись застывшим лицом в воротник, то бесцельно, невидяще глядя по сторонам, где что-то мелькало, чёрное с белым.
Он пропустил, когда они въехали в город. Он лишь приметил стену глухо молчавших домов, вдруг испугался, что приедет к себе и с этими глазами останется один на один, не оставят его, не отвяжутся, вон как глядят, и сдавленно крикнул, обращаясь неизвестно к кому:
— К Жандру, к Жандру пошёл[13]!
Он с благодарностью стал думать о том, с расчётом принуждая себя, что теперь, в ноябре, уже рано темнеет, почти в пять часов, и Жандр вечерами почти никогда не выходит из дома, всё чем-то занят, сердечный, и натура у него домоседа, но через минуту впал в забытье и в каком-то тёмном кошмаре видел только горящие гневом глаза, опоминался внезапно, по бокам различал слишком редкие, слишком тускло мерцавшие фонари и вновь, уже наяву, страдальчески видел те же глаза, расплывчато-голубые, молящие о чём-то страшно неотложном и важном.
В полутёмных сенях, с одной тонкой свечкой на столбике, неотступный Богдан-Иоганн, неуклюже топчась, потирая свои длинные побелевшие уши, торопливо, невнятно, придерживая его за плечо, с неожиданно сильным саксонским акцентом, который с годами почти потерял, полушёпотом изъяснил:
— Поехал с ним Якубович. Доктор определительного ничего не сказал. Вам бы поскорее уснуть, Александр. Всё, может быть, обойдётся. Вы ложитесь, ложитесь, а завтра условимся, на случай чего.
Стоя с опущенной головой, плохо соображая разбитым умом, где он и что с ним такое стряслось, поражённый этим пристальным взглядом вопрошающих глаз, не оставлявшим его, он вяло, почти безразлично спросил:
— Ты поди, Богдан Иваныч, поди, небось тоже устал, ты поди-ка к себе, отдохни.
И не расслышал, не различил, ушёл ли верный Богдан-Иоганн, остался ли на случай при нём, верный друг, давно не слуга, только привычно укрывшись из глаз, как делывал часто, наставник по-прежнему умён, пуще добр, а уж годы прошли, дитятко выросло, поглядеть, так изрядный вышел дурак. То проваливалось, то вспыхивало жарким огнём в кружившейся голове:
«Коли сам духом слаб... Богдан-Иоганн...»
Жандр в зелёном длиннополом халате, высокий, худой, с тревожным лицом, с вопросительным, тоже ищущим взглядом, наконец появился в дверях и воскликнул с неуверенной радостью, протягивая длинные руки, чтобы обнять:
— Ты жив!
Его больно ударили, уязвили эти два облегчавших, всё упрощающих слова, и, сильно морщась, как от боли в зубах, он отвернулся от них, натужно стягивая шинель, негодующе бормоча:
— Как видишь, жив, это что.
Радуясь всё смелей видеть лучшего друга живым, невредимым, всплеснув всполошённо руками, как баба, Жандр суетливо принялся ему помогать, с таким усердием таща борт шинели, что шинель не снималась никак, застёгнутая до самого верха, поспешно между тем расспрашивая его:
— С теми-то, с теми-то что?
Отстранивши чуть не в ухо бубнившего друга, прямо в шинели сев на сундук, опустивши тяжёлую голову, чтобы не смотреть на него, он едва слышно выдавил из себя:
— Васька, должно быть, убит.
Выпрямившись во весь высокий свой рост, по-гусиному вытянув длинную тонкую шею, Жандр испуганно, слабо спросил:
— Наповал?
Он стащил с головы ставший тесным цилиндр, давивший его, как чугун, не глядя сунул куда-то, нехотя пояснил:
— Пока нет, пуля в живот, станет мучиться день или два, не дай Бог, скверные раны, не бывает скверней.
Жандр ещё тише, ещё осторожней спросил, склонивши к нему небольшую, аккуратную, с короткими волосами умную голову:
— Якубович?
Он поднялся, рванул застёжки и одним грубым движением сбросил шинель:
— Якубович всегда будет жив! Сукин сын!
Жандр облегчённо вздохнул, двигаясь вокруг него осмотрительно, бережно, точно это он был подстрелен в живот, потирая сухие ладони, вопросительно заглядывая в глаза:
— Слава Богу, ты промахнулся?
Он вдруг обернулся, злобно сказал:
— Я ещё не стрелял!
Подхватив крепко под руку, точно опасаясь, что он упадёт, Жандр потащил его в кабинет:
— Да ты толком-то, толком-то всё доложи!
Ухватившись за это последнее слово, в канцеляриях всё доклад и доклад, говорить не умеют человеческим языком, он заволновался, тотчас сел в кресло, раздумчиво проговорил:
— Да, разумеется, всё доложу... доложу...
Жандр не отходил от него, склонившись, поправляя очки, матушка с малым дитятей, точный портрет:
12
...ежели уж так не терпится милейшему Александру Иванычу подставить свой медный лоб... — т. е. Якубовичу А. И. (см. выше).
13
К Жандру, к Жандру пошёл! — Жандр Андрей Андреевич (1789-1873) — поэт, драматург, переводчик, друг Грибоедова.