Страница 14 из 29
И на этих исписанных криво и мелко листках открывалась уму явная глупость и чушь. Он дивился, как имел легкомыслие занимать те счастливые беззаботные дни подобными стыдными вздорами. Теперь же, когда он был кругом виноват, представлялось просто-напросто неумной нелепостью слово за словом выправлять корявый чужой перевод «Мизантропа». Чужая комедия, чужие слова.
Ион вновь со злостью подумал о том, что вечно рядом идущая смерть в любой миг могла оборвать это невинное, чуть ли не детское препровождение времени, и остались бы от него одни эти смешные листочки, как от весёлого Васьки остались одни умоляющие, перепуганные глаза.
Очень высокий, оттого, может быть, что стоял у самой стены, следя неотступно за ним, улыбаясь осторожной доброй улыбкой, Ион наконец негромко спросил, так же внезапно оставивши тон наставлений:
— Ну, как вы это нашли, Александр?
Он вздрогнул, взметнулся, резко передвинулся в кресле, с недоумением вгляделся в долговязого немца и тоже негромко спросил:
— Ты об чём?
Скрестив длинные руки, стиснув пальцами узкие костистые плечи, Ион без малейшей иронии изъяснил:
— Ну, вот это, над чем вы размышляли, то есть готова ли русская мысль выражаться по-русски?
Вместо ответа он порывисто смял мерзкое кропанье в комок и с отвращением швырнул в кем-то, этого он не приметил, растопленный и уже угасавший камин.
Листки его рукописи так и упали, белым бесформенным комом, на присыпанную свежим пеплом золу, и зола взметнулась под лёгкой тяжестью их снопом мелких смеющихся искр.
Всплеснувши руками, Ион отскочил от стены:
— Остановитесь! Александр! Зачем вы? Боже мой!
Склонив голову, отворотясь, с неподвижным потемневшим лицом, испытывая отвращенье к себе, непримиримый судья, Александр отрезал резко и зло:
— Не мне судить бедную русскую мысль.
Длинный Ион стремительно пал на колени, громко стукнувши об пол, угловато сложился, как циркуль, выхватил из пасти камина и принялся расправлять перепачканные, смятые, уже зачерневшие по краям листки неоконченной рукописи, как ещё не разрыдался, бедняга, впрочем, жалко его, и перед ним виноват.
Кто же он? На что предназначен судьбой? Когда, в какой миг себя потерял? Или всё ещё не нашёл, оттого что никогда не искал? Хорошо, если бы так. Однако же выходило кругом, что ничтожество он, что обречён прозябать с двенадцатым классом и двумя паршивыми водевилями в тощем портфеле, которые с французского перетащил на русский язык, того ради, скорое всего, чтобы что-то доказать чудаку Шаховскому.
И что доказал?
Не судья, разумеется, никому, ничему не судья, судья себе одному.
И, тоже довольно высокий, ловкий, худой, склонился к хлопотавшему Иону, выхватил морщинистые листки один за другим из жадных дрожащих растерянных рук, с ожесточением рвал на мелкие клочья, сердито кричал:
— Оставь, Богдан Иваныч, оставь, Бога ради, добром, добром тебе говорю!
Глядя на пустые ладони в серых пятнах каминной золы, Ион покорно поднялся с колен и огорчённо пробормотал:
— Вы пробросаетесь, Александр! Дарования ваши...
Точно по сердцу ножом, он оборвал, брезгливо отряхивая ладони, сметая белые хлопья бумаги с колен:
— Чёрт их задери, мои дарования!
С жалкой улыбкой, с растрёпанной головой, Ион неуклюже стоял перед ним и говорил ему с мягким упрёком, с явной болью сердечной в широко раскрытых повлажневших глазах, что ж они смотрят-то все на него:
— Ах, Александр, сколько дал вам великодушный Господь дарований, вы философ, вы учёный историк, вы поэт, музыкант, вы владеете шестью языками, и что же? Где плоды этих ваших несметных богатств?
Да, в самом деле, за какие его прегрешенья над ним так жестоко сшутила судьба? Насмешница вечная наша, дрянь последняя, если правду сказать. Одарила-то одарила, с чего бы он очевидное благодеянье старухи стал отрицать, однако ж путного сделать отчего не дала?
А те голубые детские умоляющие глаза продолжали с жалким вопросом глядеть на него из угла, как Ион глядел, и он, зябко ёжась, потирая правой ладонью плечо, отворотившись от них, дрожащими губами возразил едва слышно:
— Эх, Богдан Иваныч, поверь: у кого так много талантов, у того, должно быть, ни одного настоящего, дельного нет, вот в чём вся соль, вот в чём, видать, наша беда, немцам-то этой беды не понять, понимаешь?
Сделавшись точно бы ниже, мигая растерянно, часто, Ион с ясно написанном на длинном лице огорчением в знак полного отрицания мотал головой, запинаясь, спеша:
— Не вам жаловаться на щедрого Бога, не вам, Александр, заклинаю, большой это, очень это большой и непростительный грех, обязан напомнить вам изначальный закон, непреложный, а вы же себя и не знаете сами, не лгите себе на себя, я вас прошу.
Грех, разумеется, непростительный грех, правило в самом деле, железный закон, да разве грех самый тяжкий из всех?
Не поднимая глаз на него, отходя от камина, всё больше на что-то сердясь, он бросил отрывисто:
— Истинный человек обязан служить высшим целям, всю жизнь свою одним высшим целям отдать, в противном случае какой же он человек, наплевать на любые таланты с высокого дерева, а я, скажи мне, чем, для чего я живу? Что же ты мне уши все прожужжал об каких-то талантах?
Тяжело, сокрушённо вздохнув, присев на скамеечку, на которую он ставил свои зябкие ноги, обыкновенно согревая их у камина, пытаясь глядеть ему снизу в глаза, Ион быстро, настойчиво убеждал:
— Высшая цель у вас есть, Александр, я уверен, я знаю отлично, хотя вы ни мне, никому не говорите об ней, как и подобает такому серьёзному, такому обстоятельному, пристально размышляющему о бытии и небытии человеку, как вы, вы только не знаете, как я это давно решил про себя, вы ещё не решили, должно быть, с чего и где вам начать, на каком именно поприще, с какой стороны к высшей цели пойти, в этом именно я убеждён и готов присягнуть на Евангелии.
Вся эта бестолковая болтовня странным образом была похожа на самую горькую правду, высшая цель в самом деле была, не генералом же он силился превзойтись к дряхлости лет, не действительным тайным советником или министром, только этакой гнусности ему не хватало, чёрт побери, но чем-то всем вместе, в том-то и дело, что просто-напросто высшая цель сама по себе, к которой не знаешь, как подступиться, ай да шагай, Богдан-Иоганн, и он с глубокой тоской поглядел на бывшего своего гувернёра и не то пошутил, не то серьёзно сказал:
— Э, Богдан Иваныч, душа голубиная, остерегись, не поминай имя Господа нашего всуе.
Ион протянул к нему длинную руку с неловкой лаской в посветлевших глазах:
— Это вы остерегите себя, Александр, возьмите судьбу свою в ваши руки, не то, прости Господи, не стрястись бы беде, это я так понимаю про вас, надежда моя, светлый ум, исполин дарований, молю вас, услышьте меня.
Эка загнул, исполин дарований, Шиллер с Карамзиным, тоже пророк, чёрт возьми, и какие глаза, у Жуковского, должно быть, точно такие, когда зарыдает, сидя над ручейком, и он неприязненно вскинулся, стоя боком к нему:
— Ты с чего взял, что беда?
Отдёрнувши руку, точно обжёгся на жарком огне, с тотчас поблекшим, болезненно горьким лидом, моргнувши несколько раз, уж не смахнул ли слезу, Ион с горячностью изъяснил:
— Дух ваш дерзок, восприимчив, непостоянен, непостижим и слишком, чересчур ужасно раним, это я наблюдаю за вами с каких ещё лет, а с духом таким либо на подвиг идут, либо лихая беда, кабак да сума, у вас говорят, середины вам нет, как не остеречься, я покой потерял из-за вас.
Отходя от него ещё дальше, из суеверия не желая накликать ещё новой беды, когда одна уже разразилась над ним, он скривил тонкие губы и оборвал, как всегда то обрывал, чего не хотелось слышать ему:
— Уж больше куда?
Ион понял, должно быть, что сам он страшится и тоже покой потерял, сжался как от удара, едва слышно сказал:
— Слава Богу ещё, могла стрястись и побольше беда, ох как могла, Александр!