Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 16



Впрочем, ни один человек не может собрать всех положительных или отрицательных свойств. Этот открыт новому, но гангстер с авторами, другой ленив, но отзывчив. Третий чувствителен, однако боязлив. (Уж не о себе ли говорю?..) Году в 76-м я попросил одного американского слависта, ехавшего в Москву на стаж, отвезти экземпляр знакомому диссиденту. Американец прочитал, ужаснулся и отказался, сказав общему знакомому: «Просить везти такую книгу в С юз может только сумасшедший или провокатор». Почему такой скудный выбор? Он, правда, не знал, что его просит автор.

Моей писательской дерзости способствовала книжка Андрея Амальрика «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» В 1970 году такой вопрос казался самоубийственно смелым. Дата, как известно, послужила названием роману Орвелла. Мы прочитали его с жадностью (как и Замятина, и Хаксли). Любопытно, что Орвеллом интересовались и аппаратчики. Еще в 60-х в Москве вышла его подробная переводная биография с пометкой «для служебного пользования». Позднее, уже исключенный из университета, я имел удовольствие размножать эту книгу благодаря незабвенному Симону Бернштейну, литератору и диссиденту (и исполнителю эпизодической роли в «Солярисе» Тарковского), исключенному из членов кпсс за членство в Инициативной Группе по защите Прав Человека.

В эмиграции название книги Амальрика способствовало скорее пессимизму. «Вот и Амальрика не стало, а советская власть все существует», — вымолвил Оскар Рабин. 80-е годы казались остановившимся временем. Но к истине был все-таки ближе погибший оптимист Амальрик, а не мы, еще жившие на свете.

Вероятно, негативность и горечь — национальная черта россиян испокон веку. После 70 лет правления гигантов человеческой низости она только усилилась. В ответ на жизнерадостное название Амальрика я написал «Обзор прессы за 1984 год» совсем в духе Орвелла. Весь мир был представлен охваченным коммунизмом и его новоречью. «Посев» во Франкфурте с удовольствием напечатал памфлет. «Изменив некоторые имена западных деятелей, чтобы не дать повода к обвинению в диффамации», — понизив голос, объяснял мне Лев Рар в 75-м. Крайне правая «Минют» повторила (со своей адаптацией) памфлет по-французски (и сейчас я пишу и думаю, нужно ли об этом говорить, не скомпрометирует ли меня такая публикация при нынешней конъюнктуре политики… трусливость уставшего — иными словами, осторожность — хочет войти и в меня…) Он был подписан, кстати, «Попугаев» (попугай, попугать…)

Насмешка над зевсом партмифологии освобождала. Все тот же прием и метод раздвигания границ дозволенного (на пользу или во в ред): уж если к то-то отважился на такое, то я -то могу не пойти на субботник! Ну, если все-таки боюсь не пойти, то смело выслушаю политический анекдот.

Интересно было бы узнать, насколько власти приблизились к решению загадки авторства «Чмотанова». Принятый в аспирантуру на кафедру эстетики, — ею заведовал либерал Овсянников, он же и декан факультета, — я был оттуда исключен два года спустя либералом Овсянниковым, деканом и завкафедрой, в связи с письмом из «соответствующих (чему?) органов», как прошептали мне по секрету. Официально я был изгнан «за невыполнение учебного плана»: явно и не без цинизма меня провалили на экзамене по специальности, который организовали мне специально… (этот нечаянный повтор — не подсказка ли тени Миши Соковнина… не телепатическая ли телеграмма Севы Некрасова…) единственному из всех аспирантов, на общем собрании кафедры, и он длился два часа! Либералу О. было важно продемонстрировать подчиненным коллегам, что исключается и в самом деле научно не состоятельный кандидат в кандидаты наук.

Сам я думал, что исключен в связи с арестом Михеева: он пытался бежать за границу, воспользовавшись паспортом знакомого швейцарца. Оказалось, что комната Димы в общежитии университета на Ленинских горах (ныне снова Воробьевых; не переименовать ли теперь наконец и Ленина в Воробьева, чтобы покончить со всем этим?), — комната, оказалось, прослушивалась. Экая неприятность! Мне случалась там разговаривать на темы не только запретные, но и острые. Например, может ли послужить делу освобождения новейшая техника, — Дима был физик. Как известно, он получил восемь лет за свою романтическую попытку, отсидел шесть, и я имел удовольствие его встречать в городе Вена в 78-м.



Исключение я перенес болезненно. У меня сохранялся, несмотря на советские ужасы и явно гнилые части института, романтический образ Альмы Матер, сложившийся в отрочестве. Герцен и Огарев, их клятва на Воробьевых (впоследствии Ленинских) горах, Сперанский, Печерин, Грановский… Альма М. предстала лживой и злой. Почти тотчас я уехал на Север, сначала к Игорю Мельнику ( †1996), художнику и скульптору ( и другу красавицы Ольги П.), в Кижи (где тогда же работала искусствовед и реставратор икон Г.Н. Попова), а потом вместе с ним в Кандалакшу, на Белое море, на остров к Валерию Кочину (†200-?), работавшему там инспектором рыбнадзора: он любил рискованные положения à la Достоевский.

И в Кандалакше произошла странная история: милиция задержала меня и обвинила в том, что я «мочился на памятник Ленину». Я и не знал, что там памятник! Ночь была февральская, безлунная, полярная, освещения никакого. Кто мог знать, что там памятник? Мы и не думали о нем, выйдя из единственного в городе «кафе», где приятно провели время в разговорах на вечные темы и за бутылкой не сказать «вина», но, несомненно, алкоголя. Если память мне не изменяет, этот крепкий напиток назывался «портвейн». В милиции мне пообещали два года «за злостное хулиганство». Поначалу я бодрился и насмехался, — мол, спешите найти мочу, скоро весна («Весь снег сниму с площади, а найду!» — яростно кричал страж порядка), но в камере ночью опечалился и стал думать, что меня «зацепили». Для начала дадут два года, в лагере продлят еще на три, и так далее, — техника дела дел была уже известна. Пропал! Однако наутро пришел Кочин и поговорил с начальником. И меня выпустили. Разумеется, оштрафовав. Спасительную сумму выкупа прислала из Москвы Губайдулина. О, это сладкое чувство свободы, ни с чем не сравнимое, пьянящее, райское!

Нет ли связи между сатирой и столь символическим обвинением, беспокоился я. Однако позднее во время допросов речь о «Чмотанове» не заходила.

В 1974 году имел место эпизод, меня встревоживший. После «бульдозерной выставки», к которой я имел касательство благодаря дружбе с Рабиным и Глезером, помогая иногда редактировать письма и заявления, написав тогда же и репортаж для Самиздата «Два дня в сентябре», имел место ночью телефонный звонок Рабину. Наглый голос (понятно, чей…) сказал: «Аллё, говорят из мавзолея: не хотите ли вые… Ленина?» Майя, прекрасная жена Глезера, прочитав «Чмотанова», не уставала повторять: «Я сразу сказала, что это Колька!» Я пожимал плечами, отнекивался, внутренне беспокоясь.

За границей Амальрик рассказал мне о загадочном эпизоде. При его аресте было захвачено много самиздата, в том числе и микрофильм с «Чмотановым», который Амальрик не успел прочитать. Он сказал об этом следователю, и тот, проконсультировавшись с кем-то, предложил: «Тогда, если вы не против, мы уничтожим эту единицу изъятия». И в деле она не фигурировала.

Секрет «Смуты новейшего времени» я открыл в первом номере «Ковчега», вышедшем осенью 1978 г. (см. приложение), разумеется, без упоминания имени Бориса Петрова, жившего в Москве. А в 1982-м она вышла в большом издательстве «Робер Лафон», полиграфически несколько раздутая, с предисловием Александра Зиновьева, преподавание которого на философском совпадало по времени с моим первым увлечением — математической логикой. Он же советовал мне превратить маленький памфлет в толстую книгу, что, несомненно, увеличило бы ее коммерческий вес. Но это уже казалось невозможным и ненужным: семь лет, прожитых за границей, дали массу нового материала, советская власть подернулась дымкой дальности. Мои литературные интересы были в общем-то далеки от скучноватой обнаженности и сиюминутности политики; я выпустил книгу «Бестселлер» (по-обериутовски ироническое название) с подзаголовком «проза» — желая аннулировать жанровость, которая казалась мне паразитом в искусстве слова, где центральным номером были «Страды Омозолелова»; в них я видел начало «экспрессивного сюрреализма», адекватного выражения русского коммунизма в литературе, — коммунизма как мистического проявления русского гения. Они попались на обыске у Вылегжанина в Киеве, но мне не инкриминировались. «Чмотанов» был от «прозы» далек, хотя некоторые элементы его стиля — например, игра и даже жонглирование штампами, стертостями языка — мне интересны еще и ныне.