Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5



Как выяснилось для Костика Никонова, последним, кто ее видел, был он. И этого никто не знал, кроме него. Он же молчал, все больше испытывая смутную свою вину в связи с ее исчезновением и от этого тревогу. Но молчал. Ничего не сказал и через неделю, когда уже стало ясно, что с Вандой случилось что-то непоправимое.

Тайга. Чтобы затеряться в ней, не так уж надо много усилий.

Вот какой случай

Я знаю его давно. Он мой сосед по даче. Тихий, добрый человек. Пенсионер уже. Встречаемся время от времени и говорим о разных разностях: о рыбалке, о грибах, о том, как лучше содержать сад. И тут как-то пришел и, не то смущаясь, а вернее неловко чувствуя себя, сказал:

— Не могли бы вы послушать мою исповедь… Собственно, и не исповедь… Но вот уже несколько дней не выходит из головы… Я бы не стал вас беспокоить, но уж очень странный произошел со мной случай. Точнее, даже не случай… Особенного ничего не случилось, но… Только не подумайте, что я чего-то не того. Нет, со мной все в порядке, хотя и подваливает к восьмому десятку. В разуме я ясен, да вы меня знаете. И на память не жалуюсь. Так что в отношении склероза тоже все в порядке… Лучше я начну. И издалека, чтобы яснее вам было…

Он оглядел мой кабинет, остановился взглядом на книжной полке, вздохнул и начал свой рассказ.

— Жизнь моя ничем особым не отличается от тысяч подобных мне. Родился я в тысяча девятьсот пятом году, в том самом январе, когда народ шел к царю за милостью. В тот день был убит мой дед на Дворцовой площади. Отца у меня не было. Так что мы вынуждены были уехать на жительство к маминой сестре в деревню. Там было легче маме растить меня и мою сестру Олю. И надо сказать, мечтой мамы было дать нам с Олей высшее образование. Под этим знаком, собственно, и прошла ее жизнь. Она добилась для Оли бесплатного обучения в гимназии. Но Оле негде было жить. И мама определяет ее в богатую семью. За стол и кровать Оля должна была репетировать одну из дочерей этой семьи, старшую. Длинную, худосочную, не способную к учению девочку. Зато вторая, Таня, — ну что это был за ребенок! Живая, умная, веселая, все время в движении. Огромные черные глаза и две такие же черные косы. И о чем бы ни говорила, что бы ни делала — всегда веселые, немножко лукавые глаза…

Он замолчал, словно вглядываясь в то далекое, что однажды осветило его детство, и на его лице появился как бы отблеск того давнего блаженного состояния.

— Мне тогда было двенадцать лет, и я, конечно, не знал, что такое любовь. Но вот что-то неодолимое тянуло меня к этой девочке. И как же я радовался, когда встречался с ней. Я начинал беспричинно смеяться, прыгать, брал Таню за руки и глядел ей в лицо, в ее черные, отвечающие радостью глаза.

Она смеялась, видя меня. Брала за руку и тащила в свою комнату. И там ни минуты не могла быть спокойной. Бегала от дивана к окну, от окна к своим игрушкам. Показывала их мне. Усаживала на диван.

— Расскажи, как ты живешь в деревне.

И я рассказывал, как ходил с ребятами в лес, как ловил раков, как мы собирали грибы, ягоды. Как купались летом, а зимой катались с гор на санках. Слушая меня, Таня то становилась серьезной, то весело смеялась над моими проказами. Но вскоре я все пересказал. А она просит еще, еще рассказывай. Тогда я стал выдумывать. Рассказал, как я тонул в речке. И Таня вдруг испугалась за меня.

— Да нет, ты не бойся. Ведь я сижу рядом с тобой — значит, не утонул.

Придумал, что я спас от собаки зайчонка.

— Какой ты храбрый и добрый, — прошептала она.

А я продолжал все больше выдумывать. Рассказал, как повстречал в лесу волка.

— Самого настоящего?

— Да, самого настоящего. Он убежал. Летом волки не злые, вот зимой — лучше не попадайся.

Таня все принимала всерьез. Ахала, охала, всплескивала руками. И так мы могли сидеть рядом долго и не замечали, как летит время.

Помню, как достала шашки и предложила сыграть. А я не умел.

— Я научу тебя. Это просто. Смотри. — И она стала объяснять.

Игру я понял быстро и вскоре стал обыгрывать Таню. И заметил, как только выиграю, она начинает от обиды морщить губы. Тогда, чтобы ее порадовать, я стал нарочно проигрывать. Но она была девочка умная, догадалась.

— Зачем? Не надо. Это ты меня жалеешь. Не делай так.

Но я все равно играл так, чтобы она выиграла. Другой раз сделаю такой нелепый ход, что она только всплеснет руками и засмеется так звонко, что и я начинаю хохотать. И нам так хорошо, что мы уже хохочем до слез.

Как-то Таня повела меня в кабинет к отцу. Я оробел, когда увидел важного, хорошо одетого человека. Он сидел на большом кожаном диване и читал газету. Таня стала тормошить его. Он снисходительно улыбался и мягко отводил ее рукой. А она все настойчивей лезла к нему, как бы желая показать, что ее папа добрый. И все поглядывала на меня с лукавинкой, как бы говоря: «Что, боишься его? А ты не бойся».

Встречались мы с Таней от случая к случаю. Привезет меня мама в Петроград — значит, увижу Таню. Не возьмет — не увижу. Как я ее просил, чтобы она взяла меня! Но жили мы бедно, и мама даже на железнодорожном билете экономила. Но когда брала с собой, как я был счастлив! И только одного боялся: а вдруг не застану.



Но она дома.

— Таня!

— Это ты, ты! — кричала она и бежала мне навстречу.

Нет, конечно, мы не обнимались и не целовались. Нам такое было чуждо, но мы брались за руки и радостно смеялись, глядя друг другу в глаза.

— Что это было? Не знаю. Любовь? Может быть. Но такого чудесного состояния у меня, уже никогда не было.

И как мы скучали друг по другу, как тосковали, когда долго не виделись. И вот тогда-то она и придумала переписываться.

— Будем писать каждый день, — и такой на меня устремленный взгляд, как бы даже просящий. — И все-все будем писать. Ладно?

И мы стали переписываться.

Папы и мамы, но особенно мамы, хотя и папы такие встречаются, почему-то считают нужным влезать в душу ребенка, будто сомневаются в его нравственной чистоте. Не знаю, как поступала Танина мама, но моя стала читать и мои, и Танины письма.

— Я и сейчас-то пишу с ошибками, а тогда, — сосед усмехнулся, — тогда чуть ли не в каждом слове по ошибке. Мама подчеркивала их толстым синим карандашом и заставляла меня переписывать по два, а то и по три раза.

— И еще посмотри, что ты пишешь? — говорила она: — «Скучаю». Но ты съел утром с верхом тарелку каши. Когда скучают, то по стольку не едят. Такое несовместимо. Или каша, или любовь, — и смеялась.

— Я больше не буду есть кашу. Но я скучаю по Тане.

— Ну-ну, посмотрим, что ты пишешь ей дальше…

Однажды Таня закончила свое письмо так: «Целую тебя. Таня.». Мамы не было дома, и это письмо от почтальона сразу попало мне в руки. Когда я дочитал до строчки: «Целую тебя. Таня.», всю эту строчку я исцеловал. Я задыхался от радости. Готов был нестись без оглядки, куда угодно. Так был бесконечно рад… Да, удивительное тогда было состояние…

Я написал тут же ответ и закончил письмо словами: «Крепко, очень, очень и еще раз очень крепко Целую». «Целую» — с большой буквы.

Как и раньше, мама нашла в моем письме множество ошибок, заставила переписать его.

— «Крепко, очень, очень и еще раз очень крепко Целую!» — сказала она, — совершенно не нужно. Рано тебе еще целоваться.

Тогда я принес Танино письмо, показал на слово «целую» и сказал, что иначе не могу.

— Ах, вон у вас уже куда зашло, — засмеялась мама и оставила в моем письме только «целую» и то с маленькой буквы. Но я и этому был рад, представляя, как Таня читает мое письмо и видит слово «целую».

И вдруг все рухнуло. Грянула Февральская революция. За ней Октябрьская. И Танина семья уехала за границу. Об этом я не сразу узнал. Как всегда, мама пошла по своим делам, а я побежал к Таниному дому. Поднялся по лестнице. Позвонил.

— Кто там?

— Это я, Миша.

Дверь приоткрыла незнакомая женщина.

— Никакой Тани здесь нет, — ответила она и закрыла дверь.