Страница 5 из 148
Петровский главным образом ученик Хлебникова. Он хочет быть носителем традиций поэтического безумия.
Безбрежность моря сочинена людьми, не умевшими смотреть и описывать. Море (по крайней мере то, которое я знаю) всегда строго отграничено; края его срезаны твердой окантовкой горизонта. Это если смотреть прямо перед собой, а справа и слева — всегда берега, которые отовсюду кажутся близкими.
Знаю только одну ситуацию, при которой удается пережить размах моря. Бывают такие дни осенью, когда море в тяжелых и длинных волнах; ветер смахивает с воды грязную осеннюю пену и рвет ее о берег. Если тогда лежать лицом к воде — на спине или на животе, безразлично, то горизонта совсем не видно. Каждая волна сама по себе стоит перед глазами, и за ней существует бесчисленность последующих волн.
Мне пришлось слышать в жизни множество бессодержательных похвал, и личных, и академических, но никогда ни одного дурного отзыва, в котором бы не было смысла, по крайней мере которому нельзя было бы придать смысл.
Брань всегда, хотя бы очень косвенно, цепляется за свою первопричину. Не всегда только легко расшифровать язык злобы и поношения и возвести отрицательное впечатление к его истинной основе. У меня есть уверенность: каждый случайный упрек каждого глупого, злого, чужого человека — это средство для исправления иногда самых основных и скрытых пороков мысли и характера.
Еще Козьма Прутков говорил: «Смотри в корень!»
У младоформалистов, с благословения и по примеру старших, выработались свои бытовые нормы; существует житейский тип, который сейчас традиционно передается в третье поколение.
Уважающий себя воспитанник Инст. истории искусств пишет стихи на случай (в молодости, то есть до 16-ти лет, писал всерьез), склонен к эпистолярной прозе и каламбурам (некоторые любят и анекдоты); он непременно пьет пиво (трудно будет отыскать формалиста, не бывавшего в «Баре»); он тщательно блюдет завет «неакадемичности», то есть не всегда почтителен со старшими и легко сближается с младшими вплоть до первокурсников; он любит кино и равнодушен к театру; он не любит науку и по мере возможности (не всегда это возможно) не занимается ею. Наши учителя тоже не любили науку, они любили открытия.
Младоформалист по природе прежде всего литератор. И ни один из нас не застрахован от поприща беллетриста. Мы можем цитировать наизусть Батюшкова и Ап. Григорьева, но мы не снобы; мы знаем вкус поденщины и халтуры — вкус ремесла.
Ученик опоязовцев непременно близок к современной литературе, и вообще он интеллигент своего времени по своим эстетическим вкусам и по всему мироощущению. Он скептик, притом самый закоренелый, потому что не замечающий своего скептицизма. Мы все, кажется, соединяем скепсис с порядочностью — это тоже своего рода традиция… В одном только младшие отступают от житейских традиций старших — они не травят друг друга.
Витя передавал подслушанный им разговор двух барышень:
— Я сшила себе в прошлом году новое пальто.
— А в каком это было деми-сезоне?
Представьте себе человека, до которого по проторенным дорожкам доходят только привычные страдания, а новое, даже большое несчастье он уже не в силах ощутить.
Несчастная любовь своего рода прерогатива мужчин; в том смысле, что она возможна для них без душевного ущерба. Она их даже украшает.
Смотреть на безответно влюбленную женщину неловко, как тяжело и неловко смотреть на женщину, которая пытается взобраться в трамвай, а ее здоровенный мужчина сталкивает с подножки.
М. Л. передавала мне сегодня свой разговор с Эйхенбаумом. Они столкнулись поздно вечером на Литейном. Он продержал ее на морозе минут двадцать. Говорил патетически. Говорил о средневековом догматизме и о кучке «гуманистов, которые почему-то делают свое дело».
Он сказал еще, что его педагогическая задача выполнена, что у него есть дети (мое имя было упомянуто), но что ему больше нечему их учить.
Но ведь они так стремятся работать в ваших семинарах.
— Это они из любопытства…
Мне стало вдруг тяжело от этих слов. Я уже думала об этом. Мы жестокие ученики. У нас есть к учителям человеческая привязанность, есть благодарность и уважение (о, мы вовсе не наглы! — мы почтительны). Но нет уже веры и нет специфического пафоса ученичества (раньше был, в высшей степени). Тынянову все равно — он очень молод и очень силен. Другое дело Борис Михайлович…
Есенин повесился…
Почему-то теперь, когда человек вешается (особенно такой), то страшно оттого, что кажется — он избрал этот способ нарочно, для вящего безобразия. Это все, как будто, пошло от Ставрогина.
Проходя мимо дома, где жила когда-то его любимая женщина, Икс сказал задумчиво: «Лестница, по которой сходят с ума».
Наталья Викторовна слыхала, как пьяный в трамвае говорил: «А вот у нас управдома били всем домом, а секретаря одной лестницей».
Ум, порядочность, большие испытания — все это вещи, которые не следует писать у себя на лбу. Вообще человек сам у себя на лбу не должен быть написан.
Нельзя быть в течение многих лет странным на один манер.
Лиля Юрьевна жалуется на скуку.
Шкловский: — Лиличка, как тебе может быть скучно, когда ты такая красивая?
— Так ведь от этого не мне весело. От этого другим весело.
Присутствующие обсуждают вопрос, как рассеять скуку Л. Ю. Разные предложения. Она соглашается только на одно — возобновить издание «Лефа». Маяковский объявляет: «Леф» будет.
Я: — Владимир Владимирович, пожалуйста, устройте «Леф». А то в самом деле скучно.
Маяковский: — С этими просьбами вы обращайтесь к Лиле Юрьевне. Это ее дело.
Испытанный способ льстить женщине. Уверять ее в том, что это не он пишет, что, в сущности, пишет она, что журнал издается не для читателей, а для нее, что она, ничем не занимаясь, понимает «во всем этом» гораздо лучше его, который весь век на этом сидел, что одно ее замечание стоит «всех наших» изысканий, что она может…
Сделать из своей творческой силы бонбоньерку и принести в подарок. Но из любовных игр эта еще не самая опасная, — потому что человек знает, где кончается его ложь.
Гумилева я сейчас уже, в сущности, не люблю (кроме «Огненного столпа»). То есть я испытываю артикуляционное, своего рода физическое наслаждение, читая его громко, но мне не хочется думать над его стихами.
Вероятно, традиция, приписывающая однолюбам способность к особо глубокому и сильному чувству, требует пересмотра. Скорее всего здесь-то чувство поневоле мельчает. Настоящее любовное страдание — болезнь слишком мучительная для того, чтобы стать хронической. Человек с единой (особенно несчастной) любовью на всю жизнь любит не желанием, а памятью. Любовь на всю жизнь — краса и гордость его биографии… Его право на биографию, покойно прилаженное бремя грусти; если уронить невзначай это бремя с сердца, ощущается тошнотворная легкость пустоты.
Любовь на всю жизнь — она либо помогает писать книги, либо не мешает работать, путешествовать, жениться и выходить замуж и производить детей. Она, пожалуй, мешает самому главному — быть счастливым. Но этому мешает многое.
Пятый день (под предлогом гриппа) лежу в постели, хотя могла бы и не лежать. Стоит так искусственно вырваться на несколько дней, и вся суета начинает казаться унизительной.
Иос. М. Тронский понимает такие вещи — может быть, от занятий античностью? Он заходил ко мне и уговаривал лежать как можно дольше.