Страница 23 из 120
— Жена у меня погибла. Час назад человек с фронта разыскал, чтобы сообщить.
— Постой, — нахмурился Денисов, — а может, путаница какая вышла?
— Если бы путаница. Сержант из той части черную весть привез.
Денисов, успевший налить себе полрюмки спирта и разбавить его водой, накрыл ее огромной, в рыжеватых волосках, ладонью.
— Та-ак. Значит, пить не будем, — пробасил он разочарованно, но Якушев решительно коснулся его руки:
— Нет… Наоборот, выпьем, а мне так чистенького налей, станишник.
— Одобряю, — хмуро пробасил Денисов и после небольшой паузы спросил: — Она — что же? На фронте с тобой была? В авиации?
— Нет, в госпитале медсестрой, когда меня раненого туда с аэродрома доставили.
— А ты что же, в летчиках был?
— Стрелком-радистом на СБ летал.
— Знаю, — хмуро откликнулся Данила. — Такие бомбардировщики «мессершмитты» запросто, как на охоте, сбивали. Скорость маленькая, горят, как факелы. И в первую очередь вас, стрелков-радистов, расстреливали, чтобы с хвоста удобнее было подойти и в кошки-мышки сыграть. Сталоть, и ты это самое на горбу своем испытал? И поранен тяжко был?
Якушеву становилось все теплее и теплее. Какую-то доброту и ясность вносил в его существование этот неожиданный человек, оказавшийся земляком, от которого ничего не хотелось утаивать.
— Да нет, не тяжко, — сознался он.
— А чего ж по госпиталям так долго шлындаешь, если ранение не тяжелое?
— Сложилось так, — вздохнул Веня и, чувствуя, что собеседник остался недоволен подобным ответом, подробно рассказал, как он защитил медсестру Любу, попал под бомбовый взрыв, как спасли хирурги его лицо, когда появилась опасность, что все оно останется в шрамах.
Подперев крутой подбородок огромной ладонью, земляк Данила строго и внимательно его слушал.
— Вона что, — откликнулся он наконец потеплевшим голосом, после того как Веня закончил свой рассказ. — А я еще подумал про себя: отчего это у парня, летавшего на боевые задания, ни одной медальки нет, хотя война уже боле года длится? Ну да ничего. Зараз я так гутарить буду, станишник. Я не кугут какой-нибудь несчастный из Кривянки, а доподлинный родовой казак. Вот и правду от меня прими. Те красные полосочки, которые ты теперь после выздоровления будешь на гимнастерке носить за свои тяжкие ранения, за кровушку, что за отечество пролил, они как ордена и медали. А боевые награды тебя еще ждут. За ними еще в бой полетать придется. Они просто так с неба даже и на летчиков не падают. И потом самое главное, что в тебе есть, так это то, что ты не за ордена воюешь. А девка, брат, была у тебя, сталоть, хорошая.
— Такой не найду, — печально промолвил Веня, но Денисов сурово покачал головой:
— Ну, в этом еще не зарекайся. Обижайся не обижайся, но женщин на земном пространстве поболе, чем нас, мужиков, так что и на тебя еще найдется не худшая. Ты казак справный: что рожа, что кожа. Тебе только из беды подниматься надо.
Якушев недоуменно развел руками:
— Не то гутаришь, земляк, такой, как Лена, я не встречу. — И снова поник головой. Он не заметил, какими сострадальными стали в эту минуту глаза земляка. Справившись с овладевшим было приступом тоски, Якушев с горьким недоумением спросил: — А что, по-твоему, значит, Данила, подняться из беды?
— А это самое тяжкое, станишник, если хошь знать. Вот допустим, что ты мужик волевой и сумел встретить свою беду стоя, не распластался на животе перед ней, как башибузук перед турецким султаном. Честь и хвала тебе, сын казачий. Но ведь не это самое главное. Надо самого себя переломить, чтобы судьбу начинать заново. Вот ведь в чем загвоздка, земляк. Твой знаменитый прадед беглый крепостной Андрей Якушев, как ты сказывал, барина уколотил своего, чтобы любимую крепостную девку защитить. Да и у Платова не враз в лучшие казаки сумел подняться. Но ведь он же сумел все это сделать, а на его месте другой слабосильный живота запросил бы. Так какой же ты будешь наследник казачьей славы, если зараз примеру своего предка не последуешь. Но девку погибшую продолжай любить и люби все больше и больше, пока равной ей не присмотришь. А из беды подымайся незамедлительно. Прах ее с себя отряхни и шагай дальше. На то ты и казак донской, чтобы из беды уметь подниматься. У меня, если зараз назад оглянуться, то в октябре сорок первого похуже случилось. И если бы я не сумел из беды подняться, то пеплом бы уже, по всей вероятности, стал, потому что по горячему приговору военного трибунала неминуемо был бы расстрелян.
Якушев придвинулся к нему, так что почти упирался своими коленями в его колени.
— Что же с тобой случилось в сорок первом? — грустно спросил он. — Рассказывай, земляк, не томись.
Зеленые глаза Денисова померкли.
— Вот когда я падал так падал. На краю дезертирства сверхподлинного очутился, если обнажать свою душу и рассказывать все по правде и подлинности. Зараз у тебя, парень, все печенки от моей искренности повыворачивает. Но я уже не могу остановиться и не поведать тебе обо всем, браток.
Вениамин слушал, и ему представлялось все, что сопутствовало этому рассказу соседа по палате: высушенные осенними ветрами дороги Подмосковья, желтые, опавшие с берез и осин листья, разбитый полк, попавший во вражеское кольцо. Начало своей повести Денисов излагал глухо и даже не поднимал при этом затяжелевшей головы, чтобы не смотреть в глаза своему неожиданному слушателю. И осуждением, и отчуждением дышало его лицо, когда он вспоминал, как это было.
Сорок первый! Какая человеческая память может его перечеркнуть, какой историк пройти мимо и не поклониться ему, как памятнику, у какого фронтовика ныне не защемит сердце при виде полустертого временем окопчика или блиндажа, полузаросшего побегами зеленой, буйной, весенней либо желто-осенней травы! А мемориалы из мрамора, цемента или красного камня! Мемориалы, на которые занесены имена и фамилии воинов, павших в бою с оружием в руках, и тех, кто был замучен и казнен, хотя и не брал в руки никакого оружия. Кто только не погибал в лютое военное лихолетье!
Вот и Денисова оно не обошло, поставило на грань между жизнью и смертью, между доблестью и позором. Сейчас об этом ему нелегко вспоминать, потому что тоской и болью наполняется душа, а совесть становится обличителем.
Денисов и до сей поры не мог отдать себе отчета в том, как все произошло. Смутно, словно сквозь сон, он помнил подробности этой кошмарной ночи. Бой начался внезапно, едва осенние сумерки плотной стеной упали на подмосковную землю. На первую линию траншей противник обрушил минометный и артиллерийский огонь. А потом стрельба оборвалась и над окопами повисла осветительная ракета. Ее желтый неверный свет на минуту выхватил из темноты кусок поля с брошенными копнами, озарил маленький приплюснутый курганчик, на северном склоне которого темнел силуэт подбитой тридцатьчетверки, и потух столь же неожиданно, как и загорелся.
А после того как в черном небе повисла вторая ракета, заиграли трубы, послышался бой барабанов, и при свете третьей, выпущенной уже с нашей стороны, ракеты все увидели немцев. Длинной разорванной цепью шли они прямо на первую линию траншей, прижимая к животам короткоствольные автоматы, что-то выкрикивая на ходу. На нашем правом фланге застучал пулемет, захлопали разрозненные винтовочные выстрелы.
В первом ряду немецкой цепи упало несколько человек в грязно-зеленых шинелях, но остальные продолжали идти, не открывая огня, будто ничего особенного не случилось, будто это было не подмосковное поле, а берлинская площадь Александерплац во время праздничного парада.
Когда до нашей траншеи осталось не более двухсот метров, они побежали. На левом фланге замелькали одетые темнотой и от этого еще более пугающие фигуры вражеских солдат, и чей-то панический вопль разнесся по траншее:
— Фрицы прорвались! Спасайтесь!
Рядом с Денисовым двое солдат вспрыгнули на бруствер, а через минуту, когда он успел сообразить, в чем дело, окоп уже опустел. И он тоже побежал за бойцами. Он хотел догнать кого-нибудь из товарищей, но их близко уже не было. Целое отделение перестало существовать в одну минуту, поддавшись панике, и ужас гибели сковал его. Лишь на секунду Данила увидел знакомого пулеметчика и попробовал его остановить.