Страница 17 из 106
Она с отвращением убегала, а он спокойно поднимал деньги, с достоинством человека, исполнившего свой долг. И ведь не то чтоб денег совсем уж не было, а просто страх за завтрашний день, вечный припев жены: "Дай, дай, дай", — ее неумение экономить, привычка рыться по ночам в его карманах — вот что заставляло его прятать деньги, оттягивать всякий платеж, вызывало скупость и подозрительность, внушало мысль, что он всего-навсего слепое орудие, что его хотят лишь использовать, унизить, быть может, даже убить, чтобы отделаться от него. И в нем росли решимость дать отпор, желание мстить, отчего, конечно, больше всего страдали дети. Вера, старшая, понимала, что во всем этом было что-то непоправимое, роковое. Она сама надеялась рано или поздно от этого избавиться, но при виде Бонки, младшей сестры, — напуганной, забитой, замкнувшейся в себе, — при мысли о том, что ей предстоят еще долгие годы страданий и бедности, ее сердце сжималось.
Вечная война в доме заставила ее приглядываться к жизни других знакомых семей, проводить параллели, искать подобия то матери, то отца, анализировать поступки и характеры людей, отмечая в них только плохое, так что в конце концов душа ее переполнилась злобой, подозрительностью, ненавистью ко всему роду человеческому. Не встречая любви дома, она словно не чувствовала себя способной давать ее окружающим. Каждого мужчину она привыкла считать врагом, а женщину — жертвой, не видела многообразия жизни, убежденная, что вокруг творится то же самое, что и у них в семье.
"До каких же пор, боже мой!" — подумала она.
В этот момент дверь приоткрылась, показалась мать.
— Слушай, — сказала дочь, — уходи, я побуду здесь. Тебя он не хочет видеть. Сейчас спит.
Но так как мать постоянно делала все наперекор его желаниям, она и на этот раз не изменила себе, — вошла и наклонилась прямо над больным.
— Ничего с ним не случится, — заявила она. — Фокусы все. Я его двадцать пять лет знаю.
Он открыл глаза, посмотрел и снова закрыл их, чтобы не видеть лица, которое вызывало в нем такое отвращение. А она, утвердившись во мнении, что все это фокусы, принялась открывать и закрывать разные ящики, шкафы, ища что-то, может быть даже сама не зная что, пока не вывела его из себя. Он с усилием поднялся на постели и сказал слабым, немощным голосом:
— Ведь я сказал, чтоб ты не входила, чума проклятая!
— Ладно, ладно. Из-за тебя и иголки нельзя взять, — ответила она, не обращая на него никакого внимания.
Такова уж она была. Обычно в подобных случаях она вначале понимала, что ему плохо. Но тут же ее осеняла мысль, что он притворяется, и разражался скандал. Так случилось и сейчас. Он не выдержал, схватил пузырек с лекарством и, сделав невероятное усилие, бросил ей в голову. Пузырек упал, разбился, и лекарство разлилось по ковру.
— О-ох! Ну и бестолочь! Ты ей одно, а она обязательно наоборот. Идиотка, ни капли сознания, что человек болен, все делает назло. Что за ослиное упрямство, что за дурацкая голова, вампир!
Он был страшен. Казалось, прошло невероятно много времени, пока он с трудом, тяжело задыхаясь, смог выговорить эту длинную тираду. Приподняв блестящий голый череп, безумно вращая расширенными глазами, он, казалось, готов был встать и задушить ее.
— Мама, выйди! Выйди, говорю тебе! Да разве ты не видишь, несчастная, что он тебя убьет!
Мать вышла, а он медленно откинулся на постель в полном изнеможении, с тяжелым, мучительным стоном. Дочь испуганно вскрикнула и бросилась помочь ему. Рука у него была холодна, взгляд неподвижен. Вспомнив о совете доктора на случай нового припадка, она тотчас же расстегнула ему ворот, растерла уксусом виски и положила в ноги бутылку с горячей водой. Это помогло, выражение лица смягчилось. Глаза открылись, в них снова засветилась жизнь.
Ужасный момент! Он на пороге смерти, а для жены все это лишь фокусы. Бывало, правда, что и он с пренебрежением относился к ее болезни, считая, что она просто не умеет беречь себя и слыхом не слыхала о гигиене. И вот дочери приходилось жить меж этих смертельных врагов, выслушивая от обоих проклятия, ругань, перенося побои — единственный и печальный свой удел. Мысль о том, что она так несчастна, лишена родительского дома, покровительства самых близких людей — отца и матери, которые только тем и занимались, что грызлись между собой, — эта мысль, тысячи раз осознаваемая ею как проклятие и неизбежная судьба, теперь наполнили все ее существо беспредельным отчаянием, тоской, безнадежностью, ноги у нее подкосились, и она опустилась на стул, жалкая и беспомощная. Слезы, молчаливые, крупные, лились у нее по щекам и капали на юбку.
Отец увидел слезы дочери, хотел ее утешить, но у него не хватило сил произнести хотя бы слово. Горло его сжали спазмы при мысли, что дочь плачет из-за него. "Она понимает мое несчастное положение", — думал он, и это проявление сочувствия с ее стороны до того его растрогало, что он и сам расплакался бы, если б мог. Так вместе с нею он мысленно оплакивал самого себя, свою долгую и безрадостную жизнь, свои несбывшиеся надежды, ожидание счастья, о котором он страстно мечтал и которое так и не пришло.
Глава шестая
На войне
Матей Матов разглядывал висевшую на стене картину "Самарское знамя", на которой был изображен полковник Калитин со знаменем в руках, весь израненный и как трофей поднятый на турецких штыках высоко над землей. Эту картину он, будучи еще поручиком, выиграл по лотерейному билету на каком-то вечере и берег; она была ему дорога, а позднее стала для него символичной. История со знаменем, прославившая его, с полковым знаменем, которое он отнял у турок в бою под Демиркаем, сейчас сияла в душе его в ореоле величия.
Правда, позднее нашлись недобросовестные люди, оспаривавшие его заслуги; более того, само знамя было передано другому полку. Но он написал специальную брошюру, сделал этот вопрос достоянием общественности, вынудил своих врагов замолчать, заставил очевидцев и участников сражения засвидетельствовать истину. Правда, что у другого полка были известные заслуги. — его действия и фронтальные атаки вынудили противника бежать, оставив на поле боя не только знамя, но и много других трофеев и различных реликвий. Во всяком случае, несомненным был факт, что именно он, Матей Матов, первым проник на покинутые турками позиции, схватил знамя и, держа его высоко над головой, закричал: "Ура! Да здравствует Болгария!" В этот момент — и это было главным во всей истории — пуля попала ему в плечо, он упал навзничь и потерял сознание…
Он так живо, физически ощутимо представил себе этот момент, что непроизвольно содрогнулся. "Сколько зависти, — думал он, — сколько недобросовестности кругом — никаких заслуг у нас не признают". Правда, ему дали орден, но и только. А после этого попытались оспорить его подвиг, омрачить его славу, и почему? Таковы уж люди, — не дай бог, если у кого-нибудь больше, чем у другого, если кто-то поднялся хоть на пядь выше остальных. Сразу же его обольют грязью, уничтожат. Однако знамя было спасено, спасена была и честь полка.
Он до фанатизма любил правду, и эта игра вокруг знамени, которую некоторые заинтересованные личности попытались затеять, выводила его из себя. Прошло уже десять лет, но до сих пор то в одной, то в другой газете появлялись анонимные статейки, освещавшие в ложном свете сражение у Демиркая. Это были его враги, завистники, которые хотели любой ценой умалить его заслуги! На здоровье! История еще скажет свое слово, и оно будет не в их пользу!
Картина воскресила в памяти Матея Матова тысячи подробностей военного периода его жизни; он исполнился прежним воинственным духом. Теперь наступили другие времена — рабства, ничтожества; мундир потерял свое обаяние, стал предметом насмешек даже у детей. Людей, получивших на войне раны, запросто выбрасывают на улицу, обрекают на голод. Благоденствуют тыловые "герои", предатели — те, кто готов был повернуть оружие против своего отечества…