Страница 103 из 106
— Боже мой, боже мой! Ведь как мы все с вами жили, Бойка, душа в душу! Сколько людей вы крестили, сколько венчали! Молодые все к вам тянутся! Учителя как господа бога почитают, а теперь наше село сразу осиротеет. Боже, Бойка! Как ты привыкнешь там к новым людям, будешь куковать одна, словно кукушка! — Она искренне оплакивала мою мать, и ее тон и слова убеждали, что так и будет.
Мать достала платок и украдкой вытерла глаза, в то время как Фиковица продолжала ее оплакивать:
— Уж какое житье в чужом городе, не дай боже! Каждую пятницу, Бойка, я буду приезжать и привозить тебе того-другого, либо яиц, либо мучицы.
Действительно, за последние два-три года отец с матерью перевенчали в селе много молодежи, крестили многих младенцев, и поэтому к нам постоянно носили подарки — корзины с виноградом, яблоки, варенье, колбасы. На рождество — свиные окорока, к пасхе — крашеные яйца и куличи.
Вся эта родня выстроилась перед подводой. Молодые женщины целовали матери руку, и та только повторяла:
— Навещайте, когда будете в городе!
— Ты не слушай Фиковицу, тетя Бойка, — утешали ее. — И там люди живут!
— Счастливая, свет увидишь.
— А здесь у нас разве жизнь? Как говорится: терпи душа, страдай тело!
— Работаем на сборщика налогов да на кулаков!
Девушки и молодые женщины были одеты в цветные платья, вышитые накидки из красного бархата, на головах яркие платки. Это была праздничная одежда, скопленная для приданого отцами и дедами.
Мать тоже была в своем красивом платье, на шее у ней висела на тесьме большая золотая монета.
Около нее играли дети, дергали ее за юбку, за косы, за ожерелье. Она, защищаясь, отталкивала их и шикала на них, чтобы не мешали разговаривать с женщинами, с которыми она прощалась, может быть, навсегда.
Вокруг отца собралась большая группа молодых парней и девушек. Все спешили проститься, некоторые робко и скромно, другие посмелее, и все наперебой протягивали руки.
— С богом, учитель! В добрый час!
— Нас не забывай!
— Ба, это ты, Йордан? — улыбался отец, радуясь, что снова видит своих повзрослевших учеников. — Смотрите-ка! Петко! А вот и Стоян Колев! Браво! Все выросли. Не забыли, значит, своего учителя!
Некоторые из парней, с непокрытыми головами, растрепанные, засунув руки в карманы серых шаровар, украдкой смотрели на девушек, которые тоже ждали своей очереди проститься. Отец сделал к ним несколько шагов, и они, одна за другой, подходили, целовали ему руку и чинно отступали. Они молчаливо выражали свое уважение к человеку, который их научил читать и писать письма женихам в казармы. Да и не только в этом дело. Разве без грамоты они могли бы читать сонник и песенник?
Подошла бабка Мерджанка и бросилась к телеге, на которой сидела мать. Она принесла корзину с яйцами и кулич, дала все Владко и сказала:
— На, волчонок, ты теперь мой любимец.
Глаза улыбались сквозь очки, она гладила маленьких по голове и повторяла:
— Зайчата! На руках у меня выросли! Бойка, молодица! — обернулась она к матери. — Дай руку, голуба, прощаться пора. Столько времени мы жили, как говорится, одной семьей. Плохого слова друг другу не сказали, и вот — выпало нам расстаться! Богдан, сынок, береги свою молодицу, береги как зеницу ока, другой такой не найдешь… золотая душа у ней! — стрельнула она глазами на отца.
Отец засмеялся своим громким смехом. Мать держала руку бабки Мерджанки и целовала ее.
— Ну, ребята, — вскинул голову отец и посмотрел на сыновей, — скажем до свидания, а там что бог даст.
Он раскланялся со всеми, с кем не успел проститься. Потом, видимо довольный сердечными проводами, дал знак трогаться в путь. В толпе раздались восклицания:
— С богом, учитель! Не забывай нас!
— Кум! Я тебя скоро позову на крестины.
Телеги двинулись, а вслед за ними и повозка с матерью и детьми. Сено, поверх которого были расстелены одеяла, торчало над ней со всех сторон, и оттуда, как из птичьего гнезда, высовывались головы Владко, Асенчо, Борко. Мать покачивалась в такт покачиванию повозки. Повернув голову, она махала рукой провожающим, которые отвечали тем же. Вскоре, как только мы достигли конца площади, все потонуло в однообразном шуме толпы.
Мы с отцом медленно шли за повозкой, оставляя позади село, солнце, поле, птиц и людские невзгоды — эти кандалы, к которым люди привыкли, как вьючное животное привыкает к седлу. Мы шли молча, а телеги скрипели, и вербы кругом простирали покрытые листьями ветви, и цветущий миндаль и айва в садах говорили о новой жизни, которая пробивает себе дорогу, о буйной весне, о маленьких радостях, которые люди находят в труде, и о надеждах, исчезающих одна за другой в потоке времени.
Хотя отец был очень взволнован оказанными ему при прощании почестями, но я чувствовал, что вид телег, нагруженных домашним скарбом, и подвода с детьми тяготят его душу, как мельничный жернов.
Телеги все скрипели, и повозка, покачиваясь, следовала за ними.
Мы въехали в Текию. Степь, поросшая невысокой зеленой травой, выглядела на этот раз веселее. В отдалении паслись стада овец, народ спешил использовать раннюю весеннюю пору. Через месяц-другой солнце словно кузнечными мехами высушит луга, выжжет траву.
Позади нас, отстав на сотню шагов, бежал вприпрыжку Владко. Он бросал камнями в сусликов, останавливался возле попадавшихся по пути муравейников, громко кричал, разговаривал сам с собой. Муравьи двигались целыми колоннами, навстречу одна другой, видимо, с какой-то разумной жизненно важной целью, на борьбу против злых сил природы… Вдруг Владко оживился; голый птенчик упал в траву, и тотчас же взъерошенная от ужаса воробьиха стремглав опустилась рядом и начала отчаянно чирикать. На помощь голышу кинулись еще несколько воробьев, потому что Владко протянул руку, чтобы его схватить. Отец резким окриком запретил ему трогать птенчика, и мальчик, заплакав, ухватился за меня, в то время как воробьи общими силами унесли голыша.
Владко шмыгал носом и все оборачивался назад.
— Милко, — начал он мне рассказывать, — знаешь, какая у одного мальчика с нашей улицы хорошая рогатка. Ох, как мне хочется попасть в птенчика…
Глаза его выражали подлинное страдание. Я ему сочувствовал всем сердцем. Разве я забуду когда-нибудь ту великолепную красную резинку, ту прекрасную рогатку, которую у меня отнял Черныш? Я крепко стиснул ручонку Владко в дружеском пожатии.
Отец, сутулясь, шагал впереди, все в том же плохом настроении. Что же, — может быть, думал он, — не навсегда ведь я связался с этим бедняцким селом, где, кроме нескольких кулаков, все остальные крестьяне выбиваются из сил, батрачат и едва зарабатывают себе на жалкое пропитание? Ведь мир велик, людей много, а жизнь, слава богу, вся еще впереди…
Мы поравнялись с повозкой, и мать меня спросила, далеко ли еще.
— Ведь ты же проезжала тут, — вмешался отец.
— Разве запомнишь, — равнодушно сказала она.
У матери очень хорошая память — она помнила сотни сказок и песен, но не помнила имен и мест. Она тоже решила слезть с повозки размяться.
— Ногу отсидела, — сказала она, медленно и осторожно слезая с помощью отца.
И Асенчо захотел слезть. На повозке остался только Борко, который лежал на спине в мягком сене, играл длинной соломинкой, размахивал ею и что-то бормотал на своем непонятном языке.
— Цыганский табор, — засмеялся отец, глядя на наше семейство, следовавшее за повозкой.
Навстречу нам двигалась гора. Владко не сводил с нее глаз, изумленный ее величием, высотой, зубчатым гребнем и могучими отрогами, которые вырисовывались все ближе и ближе. Он шел как загипнотизированный.
Мы все шли словно во сне, потому что не знали, что нас ждет на новом месте.
Скоро показались окруженные тополями белые длинные здания казарм, и теперь уже они привлекли внимание Владко. Он впился глазами в этот белый мираж, казавшийся ему частью какой-то сказки. И гора, и белые здания казармы, и первые дома города, который разворачивался, огромный, молчаливый, со своими красными крышами, церковными куполами и островерхими минаретами, очевидно, поразили его воображение, как поразили и меня несколько лет тому назад…