Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 113

Воронок прядает ушами, ныряет в прохладную тень — сердце его радостно бьется, все это ему давно знакомо. Минарет за деревьями, словно маяк, показывает нам, что мы уже близко. Он всегда воскрешает во мне одно и то же воспоминание.

На верхнюю площадку давно не поднимался муэдзин и не призывал правоверных к молитве. Конусообразная крыша сорвана сильной бурей, теперь вместо нее гнездо аиста. Люди прозвали аиста «ходжа». Когда он начинает щелкать клювом, подняв голову к небу, все говорят:

— Ходжа кричит.

С тех пор как уехали переселенцы, мечеть пришла в упадок. Время источило ее, как болезнь, разъело стены, разрушило оконные решетки. Кладбище в ее дворе потонуло в бурьяне, потолок турецкой школы провалился. Под стрехами поселились совы. Внутри минарета ступени обвалились, и уже было невозможно подняться наверх.

Вот мы приближаемся к первым гумнам, и в моей памяти возникает грустная картина прощанья — разлуки с родным очагом. Это была последняя группа переселенцев, около двадцати семей. После них в селе осталось только несколько бедняков: мельник Мирза, кузнец Алиман да батраки на нашем конце. Остался и упрямец Тюфекчия, молчаливый и мрачный человек, владелец кафе и что-то вроде оружейного мастера.

Когда уезжали его земляки, Тюфекчия не пришел даже их проводить. Такой упорный турок! Его только что выпустили тогда из тюрьмы, где он сидел за убийство своего же единоверца… Был конец лета, обоз был уже нагружен и готов тронуться в путь.

Ворота мечети отворены, за оградой видно кладбище.

Все наши болгары вышли проститься: вместе пахали землю, вместе мучились… Высокие, в черных и коричневых шароварах, пестрых чалмах, подпоясанные широкими красными поясами, турки распоряжались каждый около своей подводы, а вокруг них — их дети и жены. На вид они были спокойны, как будто уезжали на свадьбу, да они и правда не знали, куда едут. Знали только, что это далеко, очень далеко, что путешествие займет много дней, что придется в осеннюю погоду ночевать под открытым небом. А что ждало их там? Рассчитывали на лучшее. Их вела слепая надежда.

В каждую из огромных телег с длинными «занозами» было впряжено по две пары буйволов и волов. Телеги нагружены всяким домашним скарбом, а сзади привязана домашняя скотина — лошади, коровы, телята.

Хюсеин-ходжа сновал между своими людьми, тихим голосом отдавая распоряжения. Он здесь повелевал, все его слушали, как отца. Кто он? Патриот или, как говорил мой отец, агент мусульманской духовной власти? Хюсеин-ходжа был не только духовным главой, но также советчиком, целителем как духовных, так и телесных болезней, отличным знатоком лекарственных растений. Высокий, широкоскулый, с черными запавшими глазами, похожими на пылающие угли, он приблизился к собравшейся толпе и сказал:

— Ну, соседи, пришло время нам расстаться. Такова воля аллаха.

Был полдень. Солнце припекало. Хюсеин-ходжа зашел в мечеть, поднялся на верхнюю площадку и в последний раз объявил правоверным — един аллах, и Магомет пророк его. Потом спустился, запер входные ворота и сунул ключ за пазуху.

Стали прощаться. Первым начал Хюсеин-ходжа:

— Так вот, соседи, простите, если мы в чем согрешили.

— С богом, ходжа-эфенди! — отвечали ему наши болгары. — Простите и вы, все мы люди, кто из нас без греха.

Он попрощался со всеми, с молодыми и старыми, с бедными и богатыми.

— Прощайте, соседи.

— С богом, Амедаа.

— Привет Стамбулу.

— Не пожинайте лихом. Живы будем, может, встретимся…

— Жили вместе, дружно, ладили. Эх, такая, значит, судьба… Может, там ваше счастье, — сказал, еле дотащившись до телег, старый крестьянин и из последних сил пожал руку ходже. — Дай бог всего доброго.

— Аллах милостив! — учащенно мигая, произнес ходжа.

— Счастливого пути, друзья. Благополучно вам здравствовать, — похлопал по спине ходжу краснощекий молодец. — И не поминайте нас лихом, добром поминайте.

— Да поможет нам аллах. Разве мы видели от вас какое-нибудь зло? — с умилением прошептал Хюсеин-ходжа.

Потом Хюсеин-ходжа выпрямился, потупил глаза, как бы покоряясь судьбе, и в наступившем молчании сказал несколько теплых слов всем присутствующим. Он сказал, что в наших людях нет согласия, не умеют они трудиться сообща, и это плохо, потому что аллах благословляет согласие, а дьявол радуется распрям. Надо исполнять волю аллаха, а не угождать дьяволу. Другое, о чем он попросил болгар, это охранять мечеть от плохих людей: мечеть — святое место, а нет большего греха, чем осквернить святое место. Она — дом аллаха, и аллах ее не оставит; молясь ему, наши люди, хоть и вдали отсюда, будут думать, что они в мечети.

Хюсеин-ходжа получил торжественное заверение, что так оно и будет, что никто пальцем до мечети не дотронется, пусть они будут спокойны: это обещание перед богом.

— Так, так, соседи. Да поможет вам аллах во всех начинаниях.

Хюсеин-ходжа перевел дух и сказал, что передаст ключи своему начальству и дальше пусть заботится оно.

Остальные турки торжественно стояли, скрестив руки, печальные и грустные, но сдержанные. Момент был тяжелый, требующий самообладания.

Турчанки прощались отдельно, в стороне от мужчин. У них были свои приятельницы среди болгарок. Здесь обменивались разными подарками на память, слышались пожелания счастливого пути, здоровья и долгой жизни. Большинство турчанок плакали под своими покрывалами: они сильнее мужчин переживали разлуку. Здесь они родились, выросли, вышли замуж. Из села они никуда не выезжали, кроме него, ничего не видели, им ограничивался весь их мир. Скорбь турчанок была понятна, и, когда первые подводы тронулись, плач их усилился, а одна из них испустила громкий вопль, душераздирающий, как плач по покойнику. Он внес смятение, ее все окружали, стали уговаривать успокоиться, прийти в себя.

— Не хочу! — кричала она. — Не хочу! Ни шагу не сделаю!

Джамиле! Я помнил ее ребенком, девочкой-подростком с красивыми сияющими глазами, с трепещущими, как бабочки, ресницами, когда покрывало свалилось у нее с лица и мы с Ленче старались поднять ее с земли. Как будто это было вчера! Ее выдали замуж совсем молодую, а месяц назад муж ее умер. И вот теперь она лежала на земле, в пыли, вцепившись голой рукой в спицу колеса, с обнаженной грудью, с упавшим покрывалом, почти обезумев.

— Не хочу! — повторяла она. — Здесь, в этой земле Мустафа лежит. Как я его покину?

— Джамиле! — успокаивал ее отец, наклонившись над ней. — Что ты делаешь, дочка?! Постыдись людей, разве можно показываться им в таком виде? Поднимись, сядь в телегу!

Ничто не помогало. Женщина лежала, как раздавленная собака, смотрела, но словно ничего не видела. Ее красивые черные глаза были полны слез, изо рта текла слюна.

— Мустафа-а! Мустафа! — повторяла она. — Как я тебя покину, красавец мой!

— Послушай, Али-ага, — обратился другой турок к ее отцу. — Возьми ее на руки и положи в телегу! Слова до нее не доходят.

Услышав этот совет, Джамиле завыла еще сильнее и ухватилась за колесо обеими руками.

— Мамочка! Не хочу! Убейте меня, с места не тронусь.

Подошли и другие турки, цокали языком, пожимали плечами.

— Смотри, вот бедняжка! Да она тронулась.

А Джамиле лежала, свернувшись комочком, и говорила бессвязно, как в бреду:

— Мустафа! Соловей мой! Где ты, где ты! Кто обнимет мое тело, кто поцелует мои очи? Пусть лучше собаки сгложут меня, пусть вороны клюют мою грудь, коли нет Мустафы! Здесь, здесь, в этой черной земле, лежишь ты, здесь хочу умереть, лечь с тобой рядом, соловей мой!

Надо быть безумной, чтобы говорить такие несуразные слова… Все ошеломленно смотрели, как она, ударив кулаком по пыли, вдруг склонила лицо и начала целовать сухую землю так страстно, так неудержимо, словно целовала самого Мустафу.

— Здесь, здесь, — повторяла, она, — в этой черной земле лежишь ты, здесь хочу умереть, остаться с тобой!

Нет, это была не прежняя кроткая, смиренная Джамиле! Мучительная сцена вызывала жалость к молодой женщине: