Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 113



— Ого, как ты вытянулся! Прямо взрослый мужчина.

И, перебросив письмо с руки на руку, добродушно добавил:

— Отец пишет, чтоб я тебя где-нибудь устроил… Но где? Пока побудешь у меня дома. Потом посмотрим.

На другой же день он нашел мне комнатку у одной старой бездетной вдовы, зачислил меня в школу, и я уже сидел на парте в пятом классе «А». Рядом со мной — бледный тонкий мальчик в матроске, в коротких брюках и длинных носках. Называли его Панерче. Его отец, мелкий банковский чиновник, по утрам его приводил, а в обед заходил за ним. В первые же дни я заметил, что такая унизительная опека не нравится ученикам. Настоящее имя мальчика было Борис Пейчев. Когда же его называли Панерче, он обижался и лез с кулаками. Но был он слабенький, и чаще всего ему же и влетало. По другую сторону от меня сидел Никола Козлев, по прозвищу Козел. Здесь у всех были прозвища, связанные или с именем, или с характером.

Как быстро течет время! В селе оно ползло черепахой — едва-едва, стояло неподвижно, как топкие болота возле Сушицы. Здесь оно мчится, словно горный поток.

Однажды утром я встретил Черныша, идущего на работу на табачный склад. Коротко остриженный, в поношенных, но аккуратно заштопанных брюках, босой, в одной рубашке, он выглядел совсем взрослым и гордился, что сам зарабатывает себе на хлеб.

Мы стали часто встречаться. Все еще озлобленный и сердитый на весь мир, со мной он любил разговаривать, посвящать меня в свои планы. А они у него были всегда странные, рискованные, связанные с каким-нибудь приключением.

Однажды я ему сказал:

— Черныш, а помнишь, как ты украл у меня рогатку?

Он смутился, посмотрел на меня испытующе и ничего не ответил. Слово «украл» заставило его покраснеть.

— Три ночи я не спал из-за нее, — добавил я. — Ну да ладно!

Он уклончиво пожал плечами, но, по-видимому, был доволен, что я завел разговор о рогатке, потому что засмеялся и хлопнул меня по плечу.

— Ага, помнишь! И я помню, — сказал он, потупив свои большие круглые глаза. — Два месяца я ее таскал, потом уронил в костер, и она сгорела…

Он понял, что обида давно забыта, и оживился.

Начались обильные дожди. Над зубчатыми вершинами Родоп ползли серые тучи. Река прибывала, мутная, озверевшая, враждебная. В ее белой пене неслись с верховья вырванные с корнем кусты и ветви.

Два деревянных моста были снесены. Река атаковала старый римский каменный мост в три свода, атаковала яростно, ожесточенно.

Часть склада, где работал Черныш, — ветхое дощатое здание в верхнем конце города, там, где река вырывается из ущелья, — была разрушена и унесена.

— Весь табак, фью! — вниз по воде… — Черныш щелкнул пальцами и засмеялся.

Видимо, это событие мало его тронуло.

— А как же теперь? Что ты будешь делать? — тревожусь я.

Смеется, Ведь он только простой рабочий, черную работу всегда найдет. Пусть хозяева огорчаются. Впрочем, он их никогда и не видел. Они живут в красивом двухэтажном доме с садом, с большим фонтаном посредине. А его дело только получать раз в неделю поденную плату, а в понедельник торопиться с утра пораньше на работу, дышать ядовитой табачной пылью. Вечером же искать встречи со мной, потому что он одинок.

Река все прибывает, и волны перехлестывают через каменный парапет, разъедая старую кладку. Стихия свирепеет, над мостом носится облако водяной пыли.



Кто-то хлопнул меня по плечу. Штерё!

Штерё — мой одноклассник, — высокий паренек с большой головой, выдающейся вперед нижней челюстью и мясистым носом. Насколько Черныш ловок и подвижен, настолько Штерё неуклюж, ленив и необщителен.

Штерё учился хорошо, но был какой-то замкнутый и меланхоличный. Никто не видел, чтоб он смеялся. Его отец, по профессии мясник, по целым неделям пил. Был он крупный, статный мужчина, с косматыми бровями. В дни запоя ходил по главной улице и пел осипшим голосом: «Болен лежит Кара Мустафа, ой, мама родная». Он качался, подымал уже почти пустую баклагу, размахивал руками и угрожал какому-то воображаемому противнику, даже иногда вынимал нож. В таких случаях нож приходилось отбирать, повалив его самого на землю.

Взявшись за руки, мы смотрели на взбесившуюся воду, когда вдруг раздался оглушительный грохот и над мостом поднялось огромное облако белой пыли. В следующие несколько мгновений река как будто смирилась, вода унеслась куда-то вниз.

— Ой! Смотри, смотри! — закричали Черныш и Штерё.

Середины моста как не бывало. Она рухнула, и теперь вода с новым напором подымалась вверх. Живая, упорная вода.

Я вспомнил реку в селе — мутную, шалую. Осенью она растекалась по полям, по дорогам, наполняла колеи и канавы, заливала огороды и сады, самовольно забиралась во дворы, превращая землю в непроходимую грязь. А летом куда-то пряталась, чахла, как больной, и пшеница сохла, кукуруза торчала, как сухие колючки.

Штерё скоро бросил школу и тоже поступил на табачный склад. Его отец ушел к другой женщине, и Штерё вынужден был заботиться о матери.

Как удивительна и своенравна жизнь! Люди так погружены в хлопоты, заботы, ссоры друг с другом, что им просто некогда поднять глаза. А в городе чего только не происходит! Каждый день новые происшествия, новые события!

Нас водили причащаться. Церковь была полна учеников, которые разговаривали, окликали друг друга, толкались. Отец Владимир, высокий, с каштановой бородой, одетый в новую блестящую епитрахиль, громко кричал:

— Тише! Тут что, церковь или синагога?

Среди несмолкаемого шепота он прочел молитву. Потом, торжественно обратившись к первому ученику, велел ему открыть рот, дал проглотить с маленькой ложечки вино из чаши, которую держал в руке, и кивком головы направил к прислужнику, стоявшему с широкой медной тарелкой. На ней лежали нарезанные куски просфоры. Ученики по порядку, один за другим, принимали причастие, целовали руку и отходили.

По-видимому, отец Владимир имел в городе специальное задание. Своей службой, поведением и проповедями ему надо было мобилизовать прихожан на борьбу с греческим влиянием. В городе насчитывалось тринадцать церквей, из которых только две были болгарские, а все остальные греческие.

— Да! Греческие! — кричал с амвона отец Владимир. — А кто их строил! Думаете, морейские греки? Нет. Их построили неутомимые мозолистые болгарские руки — на медные болгарские гроши.

Отец Владимир был связан с околийским начальником, разумеется, негласно.

Нас не интересовала жизнь взрослых. Это был другой мир, серьезный и поэтому для нас не любопытный. До нас не сразу дошло, что наши отцы и старшие братья ведут борьбу за церковь св. Мины, которую они хотят отнять у греков. Везде говорили только об этом, словно в городе была эпидемия чумы. Обе стороны считали себя правыми и стояли на своем. Но вот в один прекрасный летний день наши ворвались в церковь, выгнали греческих попов и расположились там, как дома. Все произошло неожиданно для нас, мы были далеки от этого, и только потом нам стало ясно, как много мы потеряли. Такие события случаются не каждый день.

На годичном акте произошло нечто, удивившее нас. Панерче, нарядный, в коротких брючках и новой матроске, вышел на сцену и начал, смущаясь, декламировать стихотворение Вазова. Его тонкий, уже ломающийся голос вылетал в широкие окна, откуда доносился запах цветущих лип:

Он дошел до рефрена, которым заканчивается каждая строфа, поднял голову и решительно сказал:

Смутился и тут же добавил: «Наша!» Повторил ошибку: «ваша», потом опять — «наша!». Подчеркнул еще раз «наша» — и убежал за кулисы, провожаемый шумными аплодисментами собравшихся отцов и матерей.

Однако учитель сделал ему выговор за то, что у него, мол, было время бродить целыми днями по виноградникам, а выучить стихотворение он поленился, и теперь люди зубоскалят, а греки поднимают нас на смех — ваша-наша, наша-ваша.