Страница 15 из 113
— О-ох! Ну и бестолочь! Ты ей одно, а она обязательно наоборот. Идиотка, ни капли сознания, что человек болен, все делает назло. Что за ослиное упрямство, что за дурацкая голова, вампир!
Он был страшен. Казалось, прошло невероятно много времени, пока он с трудом, тяжело задыхаясь, смог выговорить эту длинную тираду. Приподняв блестящий голый череп, безумно вращая расширенными глазами, он, казалось, готов был встать и задушить ее.
— Мама, выйди! Выйди, говорю тебе! Да разве ты не видишь, несчастная, что он тебя убьет!
Мать вышла, а он медленно откинулся на постель в полном изнеможении, с тяжелым, мучительным стоном. Дочь испуганно вскрикнула и бросилась помочь ему. Рука у него была холодна, взгляд неподвижен. Вспомнив о совете доктора на случай нового припадка, она тотчас же расстегнула ему ворот, растерла уксусом виски и положила в ноги бутылку с горячей водой. Это помогло, выражение лица смягчилось. Глаза открылись, в них снова засветилась жизнь.
Ужасный момент! Он на пороге смерти, а для жены все это лишь фокусы. Бывало, правда, что и он с пренебрежением относился к ее болезни, считая, что она просто не умеет беречь себя и слыхом не слыхала о гигиене. И вот дочери приходилось жить меж этих смертельных врагов, выслушивая от обоих проклятия, ругань, перенося побои — единственный и печальный свой удел. Мысль о том, что она так несчастна, лишена родительского дома, покровительства самых близких людей — отца и матери, которые только тем и занимались, что грызлись между собой, — эта мысль, тысячи раз осознаваемая ею как проклятие и неизбежная судьба, теперь наполнила все ее существо беспредельным отчаянием, тоской, безнадежностью, ноги у нее подкосились, и она опустилась на стул, жалкая и беспомощная. Слезы, молчаливые, крупные, лились у нее по щекам и капали на юбку.
Отец увидел слезы дочери, хотел ее утешить, но у него не хватило сил произнести хотя бы слово. Горло его сжали спазмы при мысли, что дочь плачет из-за него. «Она понимает мое несчастное положение», — думал он, и это проявление сочувствия с ее стороны до того его растрогало, что он и сам расплакался бы, если б мог. Так вместе с нею он мысленно оплакивал самого себя, свою долгую и безрадостную жизнь, свои несбывшиеся надежды, ожидание счастья, о котором он страстно мечтал и которое так и не пришло.
Глава шестая
На войне
Матей Матов разглядывал висевшую на стене картину «Самарское знамя», на которой был изображен полковник Калитин со знаменем в руках, весь израненный и как трофей поднятый на турецких штыках высоко над землей. Эту картину он, будучи еще поручиком, выиграл по лотерейному билету на каком-то вечере и берег; она была ему дорога, а позднее стала для него символичной. История со знаменем, прославившая его, с полковым знаменем, которое он отнял у турок в бою под Демиркаем, сейчас сияла в душе его в ореоле величия.
Правда, позднее нашлись недобросовестные люди, оспаривавшие его заслуги; более того, само знамя было передано другому полку. Но он написал специальную брошюру, сделал этот вопрос достоянием общественности, вынудил своих врагов замолчать, заставил очевидцев и участников сражения засвидетельствовать истину. Правда, что у другого полка были известные заслуги, — его действия и фронтальные атаки вынудили противника бежать, оставив на поле боя не только знамя, но и много других трофеев и различных реликвий. Во всяком случае, несомненным был факт, что именно он, Матей Матов, первым проник на покинутые турками позиции, схватил знамя и, держа его высоко над головой, закричал: «Ура! Да здравствует Болгария!» В этот момент — и это было главным во всей истории — пуля попала ему в плечо, он упал навзничь и потерял сознание…
Он так живо, физически ощутимо представил себе этот момент, что непроизвольно содрогнулся. «Сколько зависти, — думал он, — сколько недобросовестности кругом — никаких заслуг у нас не признают». Правда, ему дали орден, но и только. А после этого попытались оспорить его подвиг, омрачить его славу, и почему? Таковы уж люди, — не дай бог, если у кого-нибудь больше, чем у другого, если кто-то поднялся хоть на пядь выше остальных. Сразу же его обольют грязью, уничтожат. Однако знамя было спасено, спасена была и честь полка.
Он до фанатизма любил правду, и эта игра вокруг знамени, которую некоторые заинтересованные личности попытались затеять, выводила его из себя. Прошло уже десять лет, но до сих пор то в одной, то в другой газете появлялись анонимные статейки, освещавшие в ложном свете сражение у Демиркая. Это были его враги, завистники, которые хотели любой ценой умалить его заслуги! На здоровье! История еще скажет свое слово, и оно будет не в их пользу!
Картина воскресила в памяти Матея Матова тысячи подробностей военного периода его жизни; он исполнился прежним воинственным духом. Теперь наступили другие времена — рабства, ничтожества; мундир потерял свое обаяние, стал предметом насмешек даже у детей. Людей, получивших на войне раны, запросто выбрасывают на улицу, обрекают на голод. Благоденствуют тыловые «герои», предатели — те, кто готов был повернуть оружие против своего отечества…
Так оно и есть. Матей Матов мысленно перенесся в дни войны и ощутил силу в сердце, прилив мужества. Он всегда с особым волнением вспоминал об этом времени, единственном периоде жизни, когда он чувствовал себя человеком. Война была для него освобождением, настоящим избавлением от семейного гнета, от вечных укоров жены, надоевших ему до предела. То была для него истинная свобода, великая, божественная свобода, когда весь мир открывался ему в новом свете, преображенный, разбушевавшийся, хаотический.
И сейчас еще, по прошествии стольких лет, он, казалось, сожалел, что война окончилась внезапно, как сон, и он снова очутился в лапах чудовища, в когтях своей жены.
Какая вольная была тогда жизнь — с этими постоянными скитаниями, с ночевками на бивуаках под открытым небом, в дождь, в бурю и ветер, — он словно вырывался внезапно на простор из тюрьмы условностей и предрассудков… И, главное, он не слышал каждое утро голоса жены: «Матей, дай на это, Матей, дай на то».
И в военной жизни есть свои непорядки, но на войне они не ощущаются так сильно. Матей Матов не раз страдал от них, а позже, на фронте, возмущался иногда до глубины души.
Возмущала его подлая трусость его товарищей, пристроившихся в различных штабах и тыловых частях.
Теперь, когда он всецело погрузился в воспоминания, многие вещи становились ему все более ясными, более очевидными. Жизнь его была не чем иным, как вечной борьбой с неправдами! Он не замечал, что чрезмерное правдолюбие делало его надоедливым, но он не мог отделить ничтожного от существенного, и то и другое воспринимал одинаково страстно.
Да, почти у всех его товарищей хватило ума подыскать себе теплые местечки; наверное, у них были не такие никчемные жены, как у него, они имели время поразмыслить и устроиться. А ему оставались лишь долг, пули и смерть.
Он убеждался в том, что Болгария, которую он идеализировал, будучи юнкером, безнадежно больна, поражена страшными недугами. Ее собственные дети насмехались над ней, плевали на нее и готовы были погубить. Те, что стояли выше его на иерархической лестнице, потеряли всякий стыд, а те, что были ниже, делали все, чтобы удержаться на поверхности. Может быть, если бы ему представился случай, он тоже добился бы чего-нибудь для себя, но его останавливало все еще жившее в нем чувство долга. Мешала ему и мысль о возвращении домой, к жене, хотя он, как и остальные, выполнял свои обязанности: регулярно высылал деньги, письма с описанием боев, не упуская удобного случая выставить себя героем, человеком, обреченным на смерть. И пусть о нем не плачут, ибо он заботился только о выполнении своего долга…
Эти приторно-сентиментальные письма внушали дочери настоящее отвращение, потому что она чувствовала всю их фальшь и хвастовство.
Он тратил на эти письма много времени, порой даже в ущерб служебным делам.