Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 16

– Я хочу поговорить с Тедом, – простонала миссис Боулт, но шарабан тронулся, а Каррел остался на дороге, пристыженный и кипящий гневом на миссис Боулт.

Он ждал до тех пор, пока миссис Вансейтен, возвращаясь домой, не поравнялась с ним, а та, освободившись от присутствия миссис Боулт, еще раз откровенно высказала ему свое мнение о нем и о его поступках.

По вечерам вся Кашима имела обыкновение сходиться на платформе у Наркарской дороги, чтобы пить чай и обсуждать события дня. На сей раз майор Вансейтен и его жена оказались на платформе одни, – что случилось едва ли не в первый раз на их памяти, – и бодрый майор, наперекор весьма разумным доводам своей жены, предполагавшей, что все остальное население поста, вероятно, расхворалось, настоял на том, чтобы вернуться и вытащить из обоих коттеджей их обитателей.

– Сумерничаете! – с величайшим негодованием обратился он к Боултам. Так не годится! Черт подери, все мы тут – одна семья! Придется вам выйти на свет божий, и Каррелу тоже. Я заставлю его принести банджо.

Так велика власть честного простодушия и хорошего пищеварения над нечистой совестью, что Кашима собралась на платформе в полном составе, включая банджо, и майор озарил всю компанию своей широкой улыбкой. Он улыбался, а миссис Вансейтен на мгновение подняла глаза и окинула взглядом всю Кашиму. Взгляд ее говорил ясно. Майор Вансейтен никогда ни о чем не узнает. Он будет отщепенцем в этом счастливом семействе, запертом в клетке Досехрийских гор.

– Вы отвратительно фальшивите, Каррел, – сказал майор. – Дайте-ка мне банджо.

И он пел, терзая слушателей, покуда не показались звезды и Кашима не отправилась обедать.

Так началась в Кашиме новая жизнь, жизнь, которую создала миссис Боулт, когда однажды в сумерках язык ее развязался.

Миссис Вансейтен ничего не сказала майору, и так как он настаивал на поддержании тягостных добрососедских отношений, ей пришлось нарушить свой обет не говорить с Каррелом. Эти беседы, во время которых она поневоле должна выражать притворный интерес к собеседнику и не преступать границ вежливости, отлично раздувают пламя ревности и тупой ненависти в груди Боулта и пробуждают те же самые страсти в сердце его жены. Миссис Боулт ненавидит миссис Вансейтен за то, что миссис Вансейтен, – и тут глаза жены видят яснее, чем глаза мужа, – терпеть не может Теда. А Тед – доблестный капитан и уважаемый человек – знает теперь, что женщину, некогда любимую, можно возненавидеть до желания избить ее так, чтобы она умолкла навсегда. Но больше всего он негодует на то, что миссис Боулт не может понять своих ошибок.

Боулт и Каррел вместе ездят охотиться на тигров, как добрые друзья и товарищи. Боулт поставил их отношения на самую удовлетворительную основу.

– Вы мерзавец, – говорит он Каррелу, – а я перестал себя уважать, но когда вы со мной, я знаю, что вы не с миссис Вансейтен и не мучите Эмму.

Каррел терпеливо слушает все, что говорит ему Боулт. Иногда они вместе уезжают на три дня, и тогда майор требует, чтобы жена его пошла посидеть с миссис Боулт, хотя миссис Вансейтен не раз уверяла, что всему на свете предпочитает общество своего мужа. Судя по тому, как она цепляется за него, надо думать, что она говорит правду.

Впрочем, как выражается майор: «В маленьком посту мы все должны жить дружно».

Оскар Уайльд

Портрет Дориана

Предисловие

Художник – тот, кто создает прекрасное.

Раскрыть людям себя и скрыть художника – вот к чему стремится искусство.

Критик – это тот, кто способен в новой форме или новыми средствами передать свое впечатление от прекрасного.

Высшая, как и низшая, форма критики – один из видов автобиографии.

Те, кто в прекрасном находят дурное, – люди испорченные, и притом испорченность не делает их привлекательными. Это большой грех.

Те, кто способны узреть в прекрасном его высокий смысл, – люди культурные. Они не безнадежны.

Но избранник – тот, кто в прекрасном видит лишь одно: Красоту.

Нет книг нравственных или безнравственных. Есть книги, хорошо написанные или написанные плохо. Вот и все.

Ненависть девятнадцатого века к Реализму – это ярость Калибана, увидевшего себя в зеркале.

Ненависть девятнадцатого века к Романтизму – это ярость Калибана, не находящего в зеркале своего отражения.

Для художника нравственная жизнь человека – лишь одна из тем его творчества. Этика же искусства в совершенном применении несовершенных средств.

Художник не стремится что-то доказывать. Доказать можно даже неоспоримые истины.

Художник – не моралист. Подобная склонность художника рождает непростительную манерность стиля.

Не приписывайте художнику нездоровых тенденций: ему дозволено изображать все.

Мысль и Слово для художника – средства Искусства.

Порок и Добродетель – материал для его творчества.

Если говорить о форме, – прообразом всех искусств является искусство музыканта. Если говорить о чувстве – искусство актера.

Во всяком искусстве есть то, что лежит на поверхности, и символ.

Кто пытается проникнуть глубже поверхности, тот идет на риск.

И кто раскрывает символ, идет на риск.

В сущности, Искусство – зеркало, отражающее того, кто в него смотрится, а вовсе не жизнь.

Если произведение искусства вызывает споры, – значит, в нем есть нечто новое, сложное и значительное.

Пусть критики расходятся во мнениях, – художник остается верен себе.

Можно простить человеку, который делает нечто полезное, если только он этим не восторгается. Тому же, кто создает бесполезное, единственным оправданием служит лишь страстная любовь к своему творению.

Всякое искусство совершенно бесполезно.

Оскар Уайльд

Глава I

Густой аромат роз наполнял мастерскую художника, а когда в саду поднимался летний ветерок, он, влетая в открытую дверь, приносил с собой то пьянящий запах сирени, то нежное благоухание алых цветов боярышника.

С покрытого персидскими чепраками дивана, на котором лежал лорд Генри Уоттон, куря, как всегда, одну за другой бесчисленные папиросы, был виден только куст ракитника – его золотые и душистые, как мед, цветы жарко пылали на солнце, а трепещущие ветви, казалось, едва выдерживали тяжесть этого сверкающего великолепия; по временам на длинных шелковых занавесях громадного окна мелькали причудливые тени пролетавших мимо птиц, создавая на миг подобие японских рисунков, – и тогда лорд Генри думал о желтолицых художниках далекого Токио, стремившихся передать движение и порыв средствами искусства, по природе своей статичного. Сердитое жужжание пчел, пробиравшихся в нескошенной высокой траве или однообразно и настойчиво круживших над осыпанной золотой пылью кудрявой жимолостью, казалось, делало тишину еще более гнетущей. Глухой шум Лондона доносился сюда, как гудение далекого органа.

Посреди комнаты стоял на мольберте портрет молодого человека необыкновенной красоты, а перед мольбертом, немного поодаль, сидел и художник, тот самый Бэзил Холлуорд, чье внезапное исчезновение несколько лет назад так взволновало лондонское общество и вызвало столько самых фантастических предположений.

Художник смотрел на прекрасного юношу, с таким искусством отображенного им на портрете, и довольная улыбка не сходила с его лица. Но вдруг он вскочил и, закрыв глаза, прижал пальцы к векам, словно желая удержать в памяти какой-то удивительный сон и боясь проснуться.

– Это лучшая твоя работа, Бэзил, лучшее из всего того, что тобой написано, – лениво промолвил лорд Генри. Непременно надо в будущем году послать ее на выставку в Гровенор. В Академию не стоит: Академия слишком обширна и общедоступна. Когда ни придешь, встречаешь там столько людей, что не видишь картин, или столько картин, что не удается людей посмотреть. Первое очень неприятно, второе еще хуже. Нет, единственное подходящее место – это Гровенор.