Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 16

А шум комбайнов нарастал. Они подходили к самой околице. Теперь хорошо было слышно, как гремят перегретые на солнце моторы, и вдруг они смолкли, настала тишина, и бабушка сказала:

— Ну вот, готовься к встрече…

Сердце у Любаши оборвалось, Любаша кинулась бежать.

— Куда ты? — закричала бабушка, да Любаша даже и не оглянулась.

Она мчалась изо всех сил. Длинный фартук распустился, мешал ей, она приступила его, чуть не упала, но лишь взмахнула руками и помчалась дальше.

Она бежала всё шибче и шибче прямо к комбайнам.

И вот перелезла старую изгородь, а навстречу ей уже шагал Иван Романыч, за ним — комбайнеры, и даже Петенька-шофёр, который отвозил от комбайнов зерно, теперь был тоже тут.

Все пятеро улыбались Любаше ещё издали, но она подхватила фартук, зажмурилась, остановилась и, почти задыхаясь, крикнула:

— Я ведро утопила! Единственное! На кухне воды нет.

Бригадир улыбаться перестал. Комбайнеры улыбаться тоже перестали. А кудрявый Петенька испуганно спросил:

— Чё? И шамовки никакой нету?

Любаша хотела сказать, что «шамовка» есть, но только стояла да комкала в руках фартук, да моргала мокрыми ресницами.

Иван Романыч оглянулся на комбайнеров, пожал плечами:

— Ничего не понимаю…

Комбайнеры тоже пожали плечами. Они все растерянной Любаше показались одинаковыми. Все — в кирзовых сапожищах, в пыльных брюках, в мокрых от пота майках. Плечи, руки обожжены солнцем. Только головы у них у каждого были накрыты по-разному. На одном татарская тюбетейка, на другом соломенная шляпа, на третьем ситцевая шапочка с целлофановым козырьком.

Они переглянулись, а Иван Романыч легонько повернул Любашу за плечо, подтолкнул обратно к изгороди.

— Ясно-понятно, что ничего не понятно. Кухня-то вовсю дымит, работает. Пошли, разберёмся на месте.

Бригадир шагнул через изгородь. Любаша перелезла за ним, побежала следом. Фартук всё время спадал, она его подхватывала, а Иван Романыч шагал быстро, и комбайнеры шагали тоже очень быстро.

Из-под ног у них вылетали с сухим треском кузнечики. Комбайнеры шли прямо к рябинам, к бабушкиной кухне. А бабушка их увидела и, морщась от печного жара, засуетилась, подхватила тряпкой сковороду, понесла к столу.

Петенька потянул носом воздух:

— Ого! Шкворками пахнет.

— Не шкворками, а шкварками, — поправил Петеньку комбайнер в ситцевой шапочке. Поправил, сразу повеселел и гулко хлопнул здоровенной ладонью Петеньку по спине:

— А ты боялся, шамовки нет… Как так нет, когда кухарит сама Лизавета Марковна?

Петенька дурашливо присел, растопырил руки и на полусогнутых ногах, гусем пошёл к бабушке:

Лизавета Марковна,

Миленький дружок!

Шкварок нам нажарила

Целенький горшок!

И тут засмеялись все. И даже Любаша не то громко всхлипнула, не то засмеялась.

Бабушка схватила со стола полотенце, шлёпнула Петеньку по кудрявой голове, тот изобразил ужас, повалился на скамейку, замахал руками, ногами:

— Оё-ёй! Оё-ёй!

А бабушка всё нахлёстывала, всё приговаривала:

— Вот тебе, вот тебе… Вечно ты, Петенька, дуришь! Вечно у тебя шуточки! Какой горшок, когда сало на сковородке.

И было видно, что бабушка очень рада Петенькиной выходке, что шутка пришлась к месту, потому что и сам Иван Романыч стоял да тоже посмеивался.

Потом он кивнул на Любашу, негромко спросил бабушку:

— Что хоть стряслось-то?

Бабушка сразу принялась вытирать кухонным полотенцем совершенно чистый стол:

— Дак ведро утопили… Воду кастрюлей таскали… Вон той вот. Прямо смех и грех.

Она подняла голову и виноватыми, жалостными глазами тоже повела на Любашу:

— Ты уж, Иван, прости её. Не ругай.

А Иван Романыч слушал, слушал бабушку, всё усмехался да усмехался помаленьку и вдруг сел на скамью рядом с Петенькой и захохотал во всю мочь.

— Ну и ну! Только-то! А я думал невесть что…

Он утёр ладонью мокрые от смеха глаза, поманил к себе Любашу:

— Иди-ка сюда, паникёрша, иди. Значит, расстроилась? Очень?

Любаша опустила голову, а он рассмеялся опять:

— Сейчас мы это дело поправим.

Он весело глянул на комбайнеров, на всех троих:

— Кто у нас по этаким делам мастак? Ведро надо вытащить.

— Так пара пустяков! — сказал комбайнер в тюбетейке.

— Так надо жердь подлинней да гвоздь поострей! — сказал комбайнер в шляпе.

А комбайнер в ситцевой шапочке ничего не сказал. Он повернулся, побежал к изгороди, снял длинную жердь, а его товарищи нашли у печки топор, со скрипом выдрали из косяка амбарчика старый гвоздь, и вот комбайнер в шапочке — раз, два! — вогнал гвоздь топором в жердь и помчался с ней к колодцу.

Он управлялся с длинной жердью, как с карандашиком. Он опустил её в колодец, пошарил, закричал:

— Есть!

А потом, звонко шлёпая ладонями, стал жердь перехватывать, подымать и вот отбросил её, и в руке у него засверкало мокрое ведро, и с ведра полилась вода, потому что оно было полнёхонько!

Легко, не расплескав ни капли, комбайнер донёс ведро до Любаши, поставил на траву:

— Принимай, да больше на колодец не ходи — ты ещё совсем чижик.

— Нет! Ничего не чижик! — вдруг очень громко сказал Иван Романыч. — Ничего не чижик! Она — работница, она — заботливый человек. Она воду-то для нас кастрюлей таскала, она одного страху тут сколько натерпелась, другой бы на её месте прятаться побежал, а она — нет. Она — к нам! Она посчитала: «Это я сама за всё в ответе и прятаться не хочу!»

И тут Иван Романыч взял со стола кружку, почерпнул воды, протянул Любаше и, нисколько даже не усмехаясь, попросил:

— Слей мне, пожалуйста, на руки, Любовь Николаевна!

Шофёр и комбайнеры тоже подошли, тоже подставили свои ладони, и каждый из них тоже сказал:

— И мне, Любовь Николаевна, и мне…

Валерий Воскобойников

Василий Васильевич

Жил в ленинграде художник Пахомов. До войны он любил делать рисунки к детским книжкам, и дети всегда с удовольствием читали и рассматривали те книжки.

Рисунки Алексея Фёдоровича узнавали сразу и дети и взрослые.

Началась война. Алексей Фёдорович остался в блокадном городе, он не мог бросить в беде свой город.

Днём около развалившихся домов он отыскивал несколько палок, нёс их к себе на кухню, и тогда в маленькой железной печке-времянке загорался огонь. Художник отогревал у огня руки и принимался работать.

Ночью прилетали вражеские самолёты бомбить город, начиналась воздушная тревога, и Пахомов забирался на крышу своего дома. По крышам даже в спокойное мирное время ходить опасно, особенно если ночью. А тут кругом рвались бомбы, летели осколки.

Но художнику некогда было бояться. Он часто был дежурным.

И если вражеский лётчик сбрасывал зажигательную бомбу на крышу, её надо было как можно быстрее схватить длинными щипцами или взять на лопату, засыпать песком, загасить.

Дежурные были почти на всех крышах. Поэтому фашистам так и не удалось поджечь город…

Потом снова начинался день, и художник принимался за свою работу — делал рисунки.

И всё-таки каждый день художник страдал от одной и той же мысли.

«Мой город окружён вражескими войсками, страна, обливаясь кровью, отбивается от фашистских дивизий, а я не могу ей помочь сейчас, немедленно» — так думал он.

Алексею Фёдоровичу часто говорили, что дело его — тоже важное.

«Ваши рисунки, — успокаивали художника, — расскажут детям и внукам о героической войне, о том, как город борется и побеждает».

«Но ведь эти рисунки напечатают потом, а я хочу, я должен сделать что-то и для сегодняшнего дня, так, чтобы моя работа помогала в борьбе немедленно».

И наконец Пахомов понял, что он должен немедленно сделать.

«Я должен нарисовать плакат. Плакат — это ведь тоже оружие. Мой плакат поможет биться с врагом».


//