Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 110

Ксения на ухо сказала, чтобы Каблуков пригласил на поминки. Все эти дни она и Жорес перезванивались по телефону и здесь вели себя как распорядители, знающие свой маневр и не нуждающиеся что-то еще обсуждать и уточнять. Кафе называлось "Барышня-крестьянка", столы уже были накрыты. После нескольких рюмок стал завязываться разговор. Батюшка сказал, что покойница дала пример христианской жизни, чистой, молитвенной, сосредоточенной. Безгрешной. Такое нечасто встречается. Сейчас люди оборачиваются не на церковь, а друг на друга и не замечают, как начинают жить в грехе... Воцарилась тишина, заинтересованная. Смотрели на Каблукова и Ксению. Те сидели, поглядывая доброжелательно и спокойно на окружающих. Майор предложил помянуть отца уже не как мужа Марии и отца Каблукова, а как образец верности клятве и служения родине. Майор был здесь старший по званию, лет сорока, крепкий, подтянутый, со скульптурным лицом выпивающего человека. Погомонили одобрительно об отце, батюшка вернулся к теме. Кражи, разбой, убийства сейчас стали обыденным делом. Упал на улице человек, ему никто не поможет. "И блуд!" - сказал он гневно, громко. Повернулся к Ксении, и глаза у него сверкнули: "Вы согласны, что жить во грехе - грех?!" Она повторила: "Жить во грехе - грех. Кто сомневается?". "А вы?!" - перевел он взгляд на Каблукова. "Наверно, действительно неприятно", - ответил Каблуков.

Он наклонился к Жоресу, тихо заговорил - показывая, что всё, беседу обрывает, углубился в другую. "Вашей матери фамилия была Минаева. А слышали вы что-нибудь про такую Раису Михееву? И еще про одну, фамилии я не знаю, но тоже Раиса? Отложилось в памяти, что всех троих связывали с..." - он не знал, как сказать: отцом? Марком? "Ильиным, - подсказал Жорес тоже приглушенно: ему. - Слышать не слышал, но почему бы нет? Вообще-то лучше бы этого не слышать. Лучше бы вы поделикатней, Николай Сергеич". "Я на тот случай спрашивал, что если они вам известны, то живы ли две другие". "Нет, не живы, - сказал Жорес с легким вызовом. - Переспать можно с тремя, но когда умирает та, с которой переспал так, что родился ребенок, - все равно какая, - то умирают все. Все три и умерли". "А...?" - Каблуков опять запнулся. "Ильин? Как всегда, как всегда. Даже видом. В Германии. Жена-молодка. Не такая, как... - мотнул головой на Ксению, как давеча на могилу, - а... - Он огляделся. - Как я. Воспроизведение. Дас вандерн ист дес мюллерс люст, дас вандерн. И идеи те же. И порыв. А ведь к восьмидесяти. Представления не имею, с какого он года..." "А про Михееву, - сказал он уже полным застольным голосом, как будто та история, все равно, происшедшая или выдуманная, в любом случае привязана именно к этому месту и интересна здесь всем, - я знаю. От матери. Ни с кем она не заигрывала. Это ее муж-капитан хотел так представить. Чтобы наконец пострелять, повольничать, пожить".

"А армия? - обратился к Каблукову через стол майор. - Армейский уклад я думаю, тоже мог показаться вам неприятен?" Цеплялся, по примеру духовного лица. И "капитан" непонятный подстегнул. "Я не служил". "Интересно, почему?" Каблуков рассмеялся, умеренно. "Закупорка коронарных сосудов. Правда, обнаруженная после срока годности". "Майор, - встрял Жорес, глядя на него наивно открытыми глазами, - скажу резко: она не для тебя". Тот сощурился, долго смотрел, процедил: "Вы пистолет в руках держали? Если нет, научу, и пойдем постреляемся". (Пушкин, бывшее Царское Село. Майор N: "К барьеру!". Маiоръ. Подражает, но куда ему деваться? Кино.) Жорес опроверг: "Нонсенс! Если бы драться на дуэли с военными, неужели вы думаете, я бы сидел за колючкой четыре года? Не хипешись, командир! За вас!" (Ты - вы - ты - вы. Правильно: сбивает с толку.) Налил, поднял, выдвинул по направлению к майору, выпил. "Не забудем, - проговорил батюшка, что Мария Германовна, в эту минуту отдаляясь от земли, видит нас - и много больше, чем нас".

(Мама, отдаляясь от земли, видит отлет вновь умерших. Новопреставленных. Поток отсохших, подхватываемых ветром лепестков или семян. Осыпавшихся насекомых. Птиц - когда взлет первой втягивает вторую и третью, те четвертую-восьмую, и этот поток выстраивается, как волна длиной во все побережье и насколько хватает глаз. То, как видит людскую смерть космос. Кого-то мама узнаёт. Раю Минаеву и двух других. Среди живых - меня. Остальных - как мы видим уличную толпу. Чужих, но не неожиданных, а о которых словно бы догадывались. И про всех начинает знать - новым, неизвестным на земле способом знания - то, чего не знала. Как ее отец и мать любили друг друга и как не любили. Что знакомые ей люди скрывали. И душа исполняется горя. Непомерного. Но еще не такого, какого уже исполнилась Тонина.)

XVII

И теперь надо было приходить в себя. Не от наркоза, не от потрясения операцией, даже не от Тониной смерти и совокупности событий и происшествий, посыпавшихся после этого, а ниоткуда - никуда. В себя. Абсолютно неизвестно, какого теперь. Может быть, похожего на прежнего, может быть, совсем другого.

Надо было приходить в себя после пятнадцати лет отвыкания от рухнувшего режима, регламентированных возможностей и действий, от тотального диктата, от внедряемых ими тупости, мерзости и унижений. Оно кончилось, уперлось в увал нового порядка вещей, намытый за это время под обвалившейся трухой старой власти и успевший затвердеть. Надо было приноровиться не столько к его новизне, сколько к тому, что на ее вещество пошел тот же цемент, на конструкцию - механизмы, на проект - образ мысли, все made in USSR.





Надо было приходить в себя в статусе доживания жизни. При этом в условиях, которым смена на счетчике цифр 1999 на 2000, то есть всех четырех, не оставила другого выбора, кроме как принять и постоянно подтверждать, что они поменялись так же полно и необратимо. По сравнению не с прошлым годом, 1999-м, а с прошлым веком, "новеченто", начинающимся с неуклюжих "19".

Надо было приходить в себя без Тони.

И физическая поправка поправкой, телесное выздоровление выздоровлением, и душевное укрепление укреплением, но надо было решать, как быть с Ксенией, какое ей найти место, какие возможные границы положить как край отношений пусть и приятных ему, но ненужных, безнадежных и обреченных.

Доктор О'Киф в последнюю встречу, отпуская, сказал: "Весной начинайте понемногу ездить на велосипеде. Не так, чтобы покрывать большие расстояния, а так, чтобы он, когда вы до него дотрагиваетесь, вырывался из рук. Понимаете, о чем я?" И Каблуков кивнул молча, потому что подумал, что это он так про половое и одинаково противно услышать, что совершенно верно, именно, именно - и что вовсе нет, с чего вы взяли, я про общий настрой, душевный подъем. Кардиолог же в Москве на первом осмотре прямо спросил, тем же тоном, которым выяснял прочие подробности: "Эрекция за это время была? Аккуратнее с этим, пока аккуратнее".

Когда он отвернулся, Каблуков бессознательно прошелся подушечками пальцев по грудному шву и чуть более сознательно отметил: не шрамы, а новая ткань. Грамм пятьдесят новой ткани что-то понявшего за жизнь, изменившегося к ее концу, насколько возможно избавившегося от всяческой ее искусственности человека. Зарубцевавшаяся, твердая, лиловая, гребешком, единственно отвечающая его новому состоянию. Дождевые черви. Видимо, про это сказал поэт: к кольчецам спущусь и усоногим, прошуршав средь ящериц и змей. Ну была, кардиолог, эрекция, была. Сокращение-распрямление кожно-мускульного мешка колючеголовых при задевании подглоточной ганглии. Спущусь - вот что главное. От горячей крови откажусь - вот что неотменимо. И от нас природа отступила - так, как будто мы ей не нужны. Вот с чем нужно жить. И подъемный мост она забыла, опоздала опустить для тех, у кого зеленая могила, красное дыханье, гибкий смех... Ксения ждала, сидела в коридоре на клеенчатом красным стуле, продранном. Сукин сын кардиолог, небось, не отвлеченно спрашивал. Как и О'Киф: она и там была при нем, рассматривала елку в приемной, и та меркла, меркла. Повсюду его теперь возила.

Наконец можно было проспаться, заодно и вспаться в московские сутки. Прибавить к неуверенности послебольничной развинченность из-за рыскающего кровяного давления, ощущение неполного присутствия, безразличие к тому, утренние сумерки на дворе или вечерние. Все это - не вызывающее беспокойства, скорее, наоборот, уютное, отвлекающее от чего-то, что нависает, но о чем думать хочется не сейчас. Первый звонок был Людмилы. Кажется, и последний перед Америкой тоже. "Это Кустодиева. Ну, в общем, Крейцера... Я в поисках замужества. Вы как? В этом смысле". Не нагло, но и не в шутку - ясно, что заготовила текст. Каблуков представил себе, как она это говорит, не вкладывая душу, не улыбаясь, охватывая медленным взглядом свое отражение в зеркале. (Вот на чей похож взгляд Ксении, тоже медленный, но не ленивый и чуть-чуть сонный, как ее, а весь участвующий в происходящем - равно вовне и внутри). "Вы, правда, не подходите. Я предназначена жить с мужчиной гуляющим, пьющим, неотразимым, с мужиком, выносить все его шляния, неизлечимую болезнь и хоронить. Но ведь и Лев был не такой". Она как будто и не ждала ответа. "Это я так. Звоните, если что".