Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 110

Несколько раз Алина приезжала к матери Каблукова. Тоже немного бестактно об этом говорила: я так считаю, что одиноких, особенно старых, надо не забывать, а тут еще парк, пруды, воздух - как это на пользу плоду!.. Так и не выбрав, как к нему обращаться: Николай Сергеевич, дядя Коля, просто Николай, как он к ее мужу Гурий, на "ты" или на "вы" - она называла его по-всякому. "Ваша мать Мария, Николай Сергеич, неописуемый человек", отчеством делая его старше матери. Гурий был тоже неописуемый, проявлял неописуемое благородство и совершал неописуемую глупость, зарывая свой дар потенциального писателя. "В землю, Николай, поверьте мне, дядя Коля. Ты же знаешь, какая у него богатая речь, какой словарь. А главное, какой багаж знания людей. Случаи из его медицинской практики - это же готовая книга! Может, воздействуете на него вашим авторитетом?" И, однако, как ни карикатурно это звучало, была в ней для них для всех милота - молодости, внешней привлекательности, преданности. Проступающих черт когдатошнего Валеры Малышева, когдатошней Изольды.

В Пушкине она познакомилась с Раей Минаевой, заходившей к матери Каблукова и просто на чай, и помогавшей по хозяйству. Ей было за пятьдесят, на чем-то они с Алиной сошлись. Тоня предположила, что на "правильности" установочной и декларируемой у Алины и выведенной из опыта жизни у той. "Рая-Минаева", немного сусальная, стала часто мелькать в рассказах, но, сколько Каблуков ни расспрашивал, прояснить, какая из трех им воображаемых или же четвертая сверх тех это была, не удавалось. Имелся сын, да, и да, Жорес, за которого она очень тревожилась, потому что он связался с антисоветчиками, то есть, понятно, тот самый. А вот бывшая она капитанша из отцовой части, или пионервожатая, или та, что появилась в родительском доме домработницей, понять оказалось невозможно. На вопрос, переданный Каблуковым через Алину, она ответила, что и замуж за офицера выходила, правда, лейтенанта, но он через месяц трагически - а как, не стоит об этом говорить - погиб; и в пионерлагерь летом устраивалась подработать; и приходящей - а как же, а то с чего бы у них с матерью такая дружба? - у них служила и помнит Колю мальчиком. При таком раскладе расспрашивать, да еще не напрямую, об участии или неучастии Ильина в ее жизни было немыслимо.

Алина чуть ли не с первого дня наседала на Гурия, что он должен взяться за книгу. До родов используя положение беременной, которой не принято отказывать, а после - жены полноценной, мужниной половины бесспорной, матери, говорящей за себя и ребенка. Надо сказать, Гурий, имевший все основания пресечь эти разговоры на корню, уходивший на работу рано утром и возвращавшийся поздно вечером вымотанный, выслушивал их терпеливо и, в общем, благожелательно. Спорил мягко, соглашался, обещал, по выходным даже садился за стол писать. И не только из-за нежности, предупредительной, опережающей ее желания, с самого начала смешанной из супружеской, дружеской и отцовской, а и потому, что не против был попробовать. Но после первых опытов специально устроил командировку в Москву, чтобы поговорить с Каблуковым, и ни о чем другом не говорил, как о своей растерянности, почти ошеломленности от того, с чем столкнулся.

На стадии прикидок и обдумывания ему казалось, что все упрется в подбор слов, наиболее точно передающих уже известные ему вещи и мысли об этих вещах, и расстановку их в такой последовательности, чтобы они соответствовали его, Гурия, или тех, о ком он пишет, интонациям. Вот и все. Но едва он стал писать, как посыпалось-раскатилось не только то, в прочности чего не сомневался: факты, люди, связь между ними, их речь, которые, как он был уверен, отложились в его памяти один к одному, - а и множество того, о чем он и не предполагал, что это имеет к писанию хоть какое-то отношение. Например, фразы, только что им сочиненные, мгновенно обретали независимость того рода, что персонажи и ситуации, в них описанные, начинали действовать и развиваться самостоятельно. Написав, что больной, поступивший по скорой, пока его перебрасывали с каталки на операционный стол, говорил так тихо, что приходилось прикладываться ухом к губам, Гурий собирался дальше изложить, о чем он спрашивал, а тот отвечал. Из чего должно было выйти то, что вышло в действительности: Гурий пошел на страшный риск и вместо полостной операции, необходимой по объективным показаниям, велел сделать промывку желудка-кишечника. Операция тоже спасла бы малого, но так он остался неразрезанным. В этом и было содержание эпизода - то, почему Гурий решил его рассказать.

И вот, после слов "ухом к губам" авторучка остановилась в воздухе, повисела, может быть, минуту, а может, и пять, и вывела: "Отвали, лепила, дай сдохнуть" - то, что губы прошептали и ухо услышало. Не тогда - сейчас, в момент записи: Гурий мог поклясться. Он вычеркнул и написал, как было. Но "как было" свелось к анатомии, симптомам, анамнезу, в которые он с разных боков вглядывался, к маленькой неожиданности в экспресс-анализе, на которую он обратил внимание. Ну и, само собой, к "белому свету бестеневых ламп", "аритмичному дыханию", "ниточному пульсу", придававшим рассказу напряжение. Но то, как мужику было худо, как он вот именно что умирал, пропало с концами. Ушло, как не было.





Больше того. Что значили эти еле слышные слова? Только то, как ему плохо, или желание умереть? Не явилась ли непроходимость пищеварительного тракта результатом чего-то, что он проглотил, чтобы "сдохнуть"? Некоторые сильные снотворные дают запор. То, что из него выкачали с обеих сторон, в лабораторию не пошло, санитарка спустила в канализацию. Назавтра его выписали - как, Гурий не видел. Подмахнул, не прекращая говорить по телефону, в ординаторской выписку, поданную сестрой. Неизвестно откуда взявшийся шепот больного породил в мозгу сцену в больничном вестибюле. Женщина, поднимающаяся с лавки навстречу выписавшемуся. С испитым лицом, но все еще привлекательная. Или со следами былой привлекательности, но обрюзгшая, расквасившаяся. Или вертихвостка без понятия, но молоденькая и хорошенькая. (Молоденькая и хорошенькая, как Алина...) Или два амбала, которые просто встали, когда тот появился на лестнице, и не сделали к нему ни шага, а он остановился, потом двинулся к двери, те за ним, втроем вышли на улицу, его впихнули в машину, уехали.

Получалось, что первоначально то, что ждало быть написанным, представлялось Гурию пусть не тождественным, но, во всяком случае, равным возникающему тексту. Наподобие здания, досконально изученного, поскольку наполовину им же построенного, обставленного, уютно обжитого, и надо только туда-сюда взглядывать и увиденное переносить с натуры на бумагу. А оказывалось игрушечным домиком, который, дерни за веревочку - хоть и попадавшуюся на глаза, а все руки не доходили узнать, откуда взялась, - и разлетится на плашки, сцепленные между собой, как гирлянда флажков. И выстраивай из них новый. И так, похоже, без конца. "Как будто лист, на который пишешь, и флажки - одна и та же бумага, - объяснял Гурий. Опускаешь на нее "паркер" - вот этот, подаренный больной, которой я удалил камень из желудка, заклеив неожиданно открывшийся пролежень кусочком оказавшегося под рукой коленкора, - и выводишь буковки пэ-рэ-о-леж-ень, кэ-о-лен-кор. И тут же бумага под этим вот золотым пером начинает шевелиться, словно бы червивеет. Штришки и закругленьица давай менять конфигурацию, появляются какие-то "неглиже", "жень-шень", "коленка". Как в игре, когда из одного слова надо наколупать как можно больше других.

И это лишь ближайший эффект. Следующий - взаимодействие с написанным, отчуждившимся от тебя. С книгой. И ты ее писатель. Кого-то от нее тошнит, кто-то одобрил - а ты отвечай. Дальше - ты вообще писатель. Не как социальная категория, а как культурная. От тебя чего-то ждут: мыслей, манеры, позиции. И это еще все чепуха, просто ситуация - как всякая другая. А вот то, что, занимаясь этим делом, ты, хочешь, не хочешь, поступаешь в зависимость от истины, уже не пустяки, а напрямую и непоправимо меняет подход к прожитому, проживаемому и предстоящему быть прожитым. То есть меняет жизнь, потому что что она еще, кроме подхода к самой себе? Большинство пишущих - говорю, понятно, только о честных, а не о сочинителях книг - собирает некую сумму правд. Исходят из того, что такая сумма так или иначе отразит в себе истину. Потому что, повторяют они, единомышленники Пилата: что есть истина?