Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 110

Я сказал Тоне, когда она вышла на лестницу меня проводить: ты ей обо всем рассказываешь?.. Если просит рассказать... А если я попрошу не рассказывать? Меня это задевает: не то, что говорится, а тон. Уверенность, которой цель - чтобы другой почувствовал неуверенность. Апорu я. Инфула. Никаких репутаций они не слe пят дольше, чем на неделю. Ну даже пусть на ближайшую пятилетку. Тем более из-под забвения никого не вытащат. Сама-то она мне нравится: с папиросой во рту, с прямой речью в табачном дыму. Но что их несколько, группа, взаимопомощь и взаимовыручка, как у пионеров, что они единомышленники, - настораживает. Что жрицы - симпатично. Пока, конечно, ликтор с розгами не станет расчищать дорогу. Не похоже, чтобы стал, но даже и в шутку малоаппетитно. Ихняя Анна-Андреевна, "путаница", симпатичнее потому что единоличница, а они хоть чуть-чуть, но все-таки колхоз. Не говорю уж - потому что любая гора или любое ущелье симпатичнее любой пересеченной местности.

Да тетя так не думает, защищалась Тоня. Просто ораторствует из цеховой солидарности. Это Каэфы, может, обожают, но не любят, а она именно что любит до обожания... Я с Каэфами познакомился постепенно, уже когда мы поженились, а они приходили к Нине Львовне в гости. Калерия Филипповна, Клавдия Федоровна и Клара Феликсовна, известные филологини и переводчицы. Вместе со всеми посмеивались, что так бес угадал с инициалами, и привыкли давно, и от лица тройки осаживали посмеивающихся чересчур уж весело, но досада душу поскребывала: вполне можно было обойтись и без анекдота. Тем более что ни храма, ни туник, ни почета от граждан в реальности не существовало. Ни лучезарных судеб. Процветание в виде университетских позиций и гонораров за тиснутый в журнале перевод прогрессивного западного романа выглядело весьма условно. Влияние же, которым они пользовались, все основывалось на частном общении и размещалось в скрытой от чужих ушей зоне кухонной политики.

У каждой было по две большие старые петербургские комнаты в коммунальных квартирах, обладавшие достаточной автономностью. Они располагались относительно двери с лестницы так, что казалось, будто только к ним коридор и ведет, а комнаты соседей просто придаток. И, что гораздо важнее, в них имелись маленькие выгородки - для электроплитки и раковины с водопроводным краном. Решение было подсказано знакомым архитектором и между ними тремя, действительно как между сестрами, согласовано. Помещения были темноватыми, все равно, горело ли электричество или при дневном свете, особенно стены, они терялись в сумраке, как будто растворялись. Их закрывали, главным образом, книги, на полках и в шкафах, но стояли и еще шкафы, комоды, шифоньеры, бюро, набитое чем-то. Все вместе производило впечатление накопленного не хозяйками только, а и их родителями и, может быть, поколениями предков, родственников, близких людей. Как будто все собиралось и ничего никогда не выбрасывалось. Так что и книги непонятно было кем когда покупались и как давно прочтены.

У всех троих над письменным столом висело по фотографии одинакового размера, портреты трех разных мужчин - похожих друг на друга молодой зрелостью, собранностью черт лица, энергичностью взгляда, короткой прической, худобой. Один погиб на фронте, один в блокаду, одного расстреляли до войны, обычное дело. Каждой и еще нескольким людям, принадлежавшим их узкому кругу, известно было об одной-двух уже послевоенных связях, бывших у товарок: все кончились тем, что избранники предпочли других, а их бросили. Но и впоследствии, и до сих пор имели место три человека, игравших все более туманную роль: сердечного друга? давнего друга? верного друга? Потому что их было три на них на всех, на весь узкий круг, на всю ту "дюжину", к которой причисляла их и себя Нина Львовна и которая в действительности насчитывала не меньше трех десятков.

Один, историк, был постоянно и прочно женат, однако с правом заводить романы на стороне - при единственном условии: сохранять их в глубокой тайне. Это не значило, что про них нельзя знать, а значило, что не дo лжно. Иначе говоря, и он и та, с кем роман, обязаны были ни при каких обстоятельствах не подавать вида, ни случайным словом, ни взглядом этого не обнаруживать - что сообщало предприятию одновременно и безупречную благопристойность, и особую остроту, чуть ли не версальскую пикантность.

Другой, ходивший по городу в фантастической крылатке и с развевающейся седой гривой, ученик Мейерхольда, хотя и не игравший нигде, зато, по слухам, работающий над мемуарами, наоборот, часто менял жен, с такой регулярностью, что, в общем, постоянно находился в процессе развода. Что-то за этим крылось свирепое, варварское, настаивавшее на серьезности, не вполне постигаемой им самим, участницами, наблюдателями, обреченной от раза к разу только возрастать, пугающей.

Третий, похожий одновременно на карлу и на вампира, маленький, широкий, всегда негодующий, чмокал алыми губами, чесал волосатую грудь, тряс, разговаривая, ногой, вибрировал, наседал. Считалось, что бывший военный конструктор, ушедший из науки в журнал "Знание - сила". Предмет своих ухаживаний он держал в почти невыносимом напряжении, потому что ухаживал страстно, не скрывая напора, но и не переходя, как писали в то время, последней черты. Никогда. В воздухе носились два объяснения: что не хочет продешевить, нацелился на добычу не здешним чета, на, может быть, Агнию Барто из Москвы или Сильву Капутикян из Еревана; и что гомосексуалист, возможно, латентный.





А кроме этих трех, никого и не было. Эти, как Каэфы, как вообще все "весталки", были люди пишущие, одной с ними среды, обладали некоторым общественным весом, интеллигентные, гражданственно честные, не без таланта, убежденные либералы. То есть существовали и другие такие же, но, во-первых, немного, считанные, война выкосила этот сорт мужчин, как и все остальные, каждого четвертого-пятого. А во-вторых, все они были из тех, что прежде всего преданы делу и в таком виде давно и навсегда разобраны женами - и не-женами не интересовались. А эти интересовались увлеченно, как какие-нибудь охотники за бабочками, почувствовавшие призвание еще в детстве и с тех пор автоматически отмечавшие всякое пролетающее мимо порхание. Только такие женщинами и учитываются как мужчины.

Сколько им было, Калерии, Клавдии и Кларе, да и Нине Львовне, когда я с ними познакомился? Пятьдесят, под пятьдесят? Они выглядели сложившимися старушками, опрятными, тоже худыми и тоже энергичными, как те молодые мужчины на фото, с индивидуально выразительными лицами, с живой мимикой, большеглазые, в платьях, сшитых или выбранных со вкусом, сидевших на них старомодно и траурно. Говорили иногда интересно, иногда скучно, всегда красноречиво. И под непременным соусом демонстративного юмора, как правило, несмешного, а главное, ненужного, просто обеспечивающего у слушающих и у себя самих константу слабой улыбки. Первые стали употреблять слова "парадигма" и "синтагма", только-только входившие в культурный оборот и сленг, не стеснялись выкладывать их перед человеком, явно не знающим, что это такое, например, передо мной. Уж если и принять, что они жрицы, то именно в кумирнях своих двухкомнатных жилищ, воплощавших ключевой принцип культуры: все копить, ничего не уничтожать. Трудно было представить себе, что они могут деятельно, умно и удачно осуществить сложный замысел, провести чью-то рукопись, по большей части начинающего поэта, прозаика, сквозь цензурный лабиринт, завербовать в свой лагерь редактора, задурить начальству мозги, здесь поинтриговать, там польстить, кого-то подключить, кого-то исключить, даже провалить на выборах в секретари Союза писателей. Но так оно и было: часами звонили, устраивали встречи, договаривались - и добивались.

И все равно они бедняги и горемыки, сказал я Тоне... Тетя нет... Тетя, пожалуй, нет... Потому что она географ, реальная профессия. А они парадигмы и синтагмы... Я и говорю, бедняги и горемыки.

XXV

Историк Марк Ильин, провидением отпущенный на романические связи с кругом одиноких интеллигенток, был историком искусства и литературы и служил в Эрмитаже в ранге заведующего отделом. Его интересы распространялись на три с половиной века, с XVII до современности, и на все главные страны Европы, чьи художественные направления и произведения он сравнивал между собой, назначая судьей современность. Такого отдела в Эрмитаже не было, но такой человек, как Ильин, заслуживал специально для него включенного в табельную сетку поста министра без портфеля. Он писал по книге в год, и, что гораздо необычнее, ему удавалось их издавать. Потому что в каждой он, пусть только по касательной, но обращал внимание читателя на предметы, задевать которые без включения в дословно повторяемый официальный идеологический шаблон, запрещалось. А он делал это нейтрально. Само упоминание о междуусобицах русских или германских князей, абсолютизме монархий, казнях королей, казнях революционеров, революциях, особенно Великой Французской, войнах за независимость, имперских амбициях Австрии, разделах Польши, патриотизме Кошута и Гарибальди, "Истории моего современника" Короленко, очерке Горького о Ленине, если оно шло без комментариев, звучало фрондерски. Да все звучало фрондерски. Имя-отчество "Петр Яковлевич" в прибавлении к лицу, которого принято было называть только "Чаадаев", или, как знак профессиональных занятий его персоной, "Петр Чаадаев", производило впечатление выданного государственного секрета. Простое сведение: "Юная сибирячка", книга Ксавье де Местра, брата известного Жозефа де Местра, - вызывало взволнованное, глубокомысленное, ядовитое "ага, понятно, поня-ятно, все понятно".